Илья послушно присел, между тем странный абориген ловко наполнил бокалы содержимым двухлитрового гиганта, легкой бабочкой вспорхнувшего над столом.
– Хороший чай, – заверил он, – холодный, – и подтащил к столу второй стул. – Пей и радуйся жизни.
Напиток оказался не просто холодным, а очень холодным, чуть ли не ледяным. Илья отхлебнул из бокала – полынь полынью.
– Не нравится? – Китаец сочувственно смотрел на него, заметив первичную реакцию. – Говори как есть, я не обижусь.
– Не нравится, – признался Илья, с сомнением поглядывая на хозяина дома, лицо которого выражало безмятежность.
– А ты все равно пей, он полезный. Печень чистит, душу лечит. У тебя душа не болит?
– Есть немного.
– Это хорошо. Черствая душа не болит, мертвая, а живая должна болеть. Все пройдет, пей и радуйся жизни.
– Я пью.
– Мало пить, надо радоваться. Делай как я, – Китаец просмаковал глоток своей горечи и сомлел в удовольствии, будто похмельный пьяница со второй стопки. – Редкая вещь, если пить с умом. Силу дает! Больше не буду говорить, твоя очередь. Теперь ты говори, я стану слушать. Хочешь, сам за тебя скажу, если тебе трудно.
– Не стоит. Я скажу тебе мало, но это все, что я знаю.
– Хорошо.
– Думаю, ты не удивишься.
– Как скажешь.
– Но сначала ответь мне на один вопрос, странный вопрос.
– У странников все вопросы странные, – развел руками абориген, – других нет!
– Верно… Тогда так: почему ты позвал меня – там, на улице, – зачем пригласил к себе? Я что, похож на тебя?
– Не знаю, зачем. Все мы похожи друг на друга и все разные. Но ты хотел спросить о другом… Эти зачем и почему тебе без разницы. Этот вопрос совсем не странный, он слишком логичен. Задай тот, который хотел. Или хорошо помолчи, я услышу.
– Слушай, – сдался Илья. – Раз такой шустрый, то слушай. Ты сможешь мне помочь?
– Я – нет. Но Тот, кто тебя слышит, поможет тебе. Молчи громче!
Глава IV
Вот он и молчал, семь лет кряду молчал без проблеска опознания себя как Ильи Гуреева. С того самого момента, как познакомился с собой через паспорт, обнаруженный в кармане, когда пришел в сознание под откосом железнодорожной ветки, приведшей его в незнакомый пыльный поселок, где он и обосновался, постепенно ориентируясь во времени и собственной личности. За это время выяснилось и много, и мало. Навыки рук и мозга, умение общаться с себе подобными – все это, бесспорно, принадлежало ему и раньше, когда он был где-то еще, а может и кем-то еще, другим человеком, носящим иное имя и не подозревающим ни о каком Милево из-под Тамбова.
Почему он был так напуган этим Милево, когда очнулся, словно натворил там невесть чего и сбежал? На всякий случай он был осторожен и теперь, хотя за минувшие годы первобытный ужас сменился страхом, потом и страх отступил, стушевался под натиском новых событий и обстоятельств, превратившись в тайный постыдный грех, о котором просто не хотелось думать, и который был забыт в силу инстинкта самосохранения. Порой его захлестывало темным ужасом неведомого прошлого, куда по-прежнему не было доступа, и тогда что только не лезло в голову, каких только безумных предположений он, дитя безумного века, не делал, представляя себя то маньяком, отравившем своих родителей, чтобы завладеть домом, а потом, после удачной пластической операции, скрывающимся от правосудия за второй своей личиной, то сбежавшим из дурки олигофреном, укравшим чужой паспорт и возомнившим себя новым фраером, свеженьким и здоровым.
Он берег разум, лелеял свою психику, устоявшуюся в эти семь лет, умявшуюся новой, достаточно благополучной семейной жизнью, почти смирился с собой, но теперь душу снова замутило. Эта сестра, красавица Кира из Италии, возникшая столь нелепо, надеждой и ужасом одновременно, нарушила ритм его сердца. В дом Гуреевых, на который указала ему Марина, он так и не смог заставить себя пойти, опасаясь призраков прошлого, ждущих его там, способных не столько прояснить память, сколько сдвинуть его сознание, теперь уже напрочь сдвинуть и сделать подлинным идиотом. Оказывается, страх не ушел совсем, просто жил в нем поскромнее, чем прежде, окопавшись до поры где-то в подсознании. Он не хотел его выпускать оттуда, искренне надеясь, что Гуреевы умерли своей смертью, а к проданному дому – если только он продан, а не заброшен – Илья Гуреев, обосновавшийся на Мехзаводе, не имеет никакого отношения.