В годовалом возрасте я, как, наверное, и любой другой ребенок, часто доставала родителей своими воплями. Когда подобное случалось, мама тут же подхватывала меня на руки и, глядя мне в лицо, начинала что-то говорить. Я не понимала ни единого звука, который извергал рот мамы, но прекрасно помню ее сначала искаженное непониманием, а потом злобой, раскрасневшееся и припухшее от слез и бессонницы лицо.
Прижимая к груди (я и сейчас, из тысяч других ароматов, с легкостью узнаю аромат маминого грудного молока, если, конечно, подобное умение понадобится), мама долго укачивала меня, пытаясь заткнуть мой рот собственным соском, но молоко меня мало интересовало. Причиной моих страданий на самом деле был издающий душераздирающие звуки орган, именуемый ртом. В моей маленькой пасти ужасно болело ВСЕ, хотя собирался показаться наружу один-единственный и всего лишь пятый по счету зуб. Мне было год и два месяца, маме девятнадцать, папе двадцать два, и эти двое понятия не имели, что делать с орущей во всю глотку их маленькой «радостью». Это был первый раз, когда они оба сдались и, оставив меня в колыбели, плотно закрыв за собой дверь, исчезли. Не знаю, куда удалились мои родители, но знаю, что я кричала, визжала и захлебывалась собственной слюной еще долго, пока не села батарейка. Воспаленные десны не перестали болеть, просто маленький организм выбился из сил и под собственные всхлипывания обрел покой во сне.
На следующий день мама делала все возможное, чтобы загладить свою вину, была любящей и заботливой как никогда: по первому требованию меняла подгузник, предлагала грудь чаще обычного и без устали таскала на руках. Как бы мне хотелось, чтобы третье августа тысяча девятьсот восемьдесят восьмого было единственным днем, когда мне пришлось одиноко засыпать в колыбели под собственные всхлипывания, а таких, как четвертое августа, наполненных любовью и заботой, было как можно больше. Но нет, чуда не произошло. Зубы не прекратили расти, а мой крохотный живот слишком часто болел, словно что-то резало его изнутри. Нормальный человек не вспоминает о подобном, и, наверное, мама только по этой причине так со мной поступала. Знай она тогда, что ее дитя может «припомнить» ей все это, вряд ли у нее хватило бы смелости так поступать. Радует одно – подобный метод воспитания не стал нормой. Мама никогда не бросала меня, не испробовав перед этим все доступные ей методы унять мой плач. Только находясь в крайней степени отчаяния, со словами «Что тебе от меня нужно?» (это я расшифровала гораздо позже), мама оставляла меня в кроватке и, громко хлопнув дверью, выбегала из моей комнаты.
Это случалось шесть раз, после каждого из которых первое, что я видела, раскрыв глаза, – мамино виноватое, зареванное лицо. А первое, что слышала: «Доченька, девочка моя, милая, прости, прости, прости, прости…» (тогда я не понимала ее слов, а просто видела, что губы родного человека изгибаются неестественно часто). Потом, как обычно, мама окутывала меня заботой, буквально облизывая с ног до головы, и спустя какое-то время покой в ее душе восстанавливался.
С Клавдией все по-другому – маме уже двадцать шесть, папе двадцать восемь, у них есть я, подарившая им бесценный опыт воспитания. Маленькой Клаве повезло: благодаря мне она никогда не узнает, как это – быть брошенной собственной матерью и, сходя с ума от нечеловеческой боли, беспомощно орать в собственной колыбели несколько часов подряд.
В раннем детстве о воспоминаниях подобного рода я умалчивала. Были моменты, когда мне едва удавалось совладать с детской обидой: то мне казалось, будто мама незаслуженно отшлепала меня, то заставила прибраться в комнате, когда у меня были совершенно другие планы, то любила Клаву больше, чем меня. В такие моменты сильно хотелось выложить все, бросить в лицо маме, обидеть в ответ, но я сдерживалась, будто чувствуя – еще не время.