Перекличка Мандельштама с тем, как представляется наследие блаженного Августина в европейской живописи, не ограничивается этим эпизодом. Н. Я. Мандельштам вспоминала, что важнейшим моральным учением для поэта был тезис Герцена о «Prioratus dignitatis», первенстве чести. Это технический термин, означающий первенство патриарха среди епископов, приобретает у Герцена и тем более у Мандельштама диссидентский смысл правоты человека, имеющего чувство собственного достоинства, в отличие от неправоты распропагандированной толпы в тоталитарном государстве. Смещение здесь очень резкое: достоинство в практике древней Церкви понималось как несение обязанностей, тогда как достоинство в новом культурном контексте означает самостоятельность суждения о политике и строгий нравственный самоконтроль. Мы предполагаем, что здесь посредующим звеном стали некоторые важные моменты мировоззрения Петрарки, творчество которого было очень хорошо известно Мандельштаму (благодаря переводу «Моей тайны» М. О. Гершензона и собственному изучению итальянского языка), ключом к которым в свою очередь становятся живописные изображения опыта Августина, в которых истина понимается уже не как только просвещение, но и как «поза», достойная позиция. Именно к Петрарке, который сделал Августина своим главным собеседником в «Моей тайне», и возводят ренессансное понимание dignitas как позы самостоятельности.

Философия зайца Владимира Соловьева

В Финляндии Владимир Соловьев, приближающийся уже к порогу смерти, написал экспромт:

Эти финские малютки
Бесконечно белокуры!
Хоть попробовать для шутки
Им всерьез устроить куры?
От меня седых бы зайцев
Родили они, наверно.
Мяса я не ем, и был бы
Им папаша я примерный.
Пустяки! На белом свете
Проживу без белых финок,
А кому угодно зайцев —
Их зимою полон рынок.

Очевидны параллели с учением Артура Шопенгауэра о том, что природа не просто страдает, но испытывает сострадание. Шопенгауэр призывал учится видеть в глазах домашней собаки то страдание, которым мир скорбит о своем несовершенстве. Необходим человек, как явление воли, чтобы это сострадание, неопределенное, подвешенное состояние сочувствия чему-то в себе, о чем ты сам не знаешь, превратилось в подлинное искупительное страдание. Шопенгауэр, вопреки веяниям эпохи, видел в сострадании не социальное явление, а исключительно природное, исключительно открытие природой в себе своей основы. Соловьев явно пытается спародировать это учение Шопенгауэра – показав, что такое сострадание не может исходить из собственной глубины природы, и на самом деле, немецкий философ выступал как «примерный папаша» для своей домашней собаки. Он смог увидеть не просто страдание, но сострадание в ее глазах, потому что он сам решил стать примером для природы: остановить ту цепь агрессии, которая есть в природе.

Шопенгауэр пытался сделать это усилием созерцания, которое «абстрагирует» каждое живое существо, превращает его в пример. Дисциплинированный человек умеет методически абстрагировать, он видит в природе и другие моменты, кроме победы хищника над жертвой, и начинает воображать сострадание как общий знаменатель этих моментов. Соловьев был вегетарианцем, боясь унаследовать агрессию от животного мира, и его метод абстракции был совсем другим. Он не вычленял живое существо как некий пример, как некое идеализированную социальность, в которой мы прослеживаем все законы социального. Он показывал, что природа сама умеет себя абстрагировать, и размножаться во множестве зайцев. Как бы мы ни стремились найти в природе закон сострадания, природа уже опередила нас, и заглянуть в ее раны, в ее страдание, нам уже невозможно – природа со своим страданием все равно находится впереди нас. И вегетарианство Соловьева – это отказ от того, чтобы делать свое страдание, свой аппетит, язвой для страдающей природы. Это своего рода целомудрие познания, не навязывающее познаваемому предмету несвойственных ему аффектов.