– В прошлом году он написал отличное сочинение… – сказал медик.
– Виноват, не перебивайте меня, вы мешаете мне сосредоточиться, – сказал доктор и улыбнулся одной щекой. – Да, конечно, и это играет роль в анамнезе. Форсированная умственная работа, переутомление… Да, да… А водку вы пьете? – обратился он к Васильеву.
– Очень редко.
Прошло еще двадцать минут. Медик стал вполголоса высказывать свое мнение о ближайших причинах припадка и рассказал, как третьего дня он, художник и Васильев ходили в С-в переулок.
Равнодушный, сдержанный, холодный тон, каким его приятели и доктор говорили о женщинах и о несчастном переулке, показался ему в высшей степени странным…
– Доктор, скажите мне только одно, – сдерживая себя, чтобы не быть грубым, сказал он, – проституция зло или нет?
– Голубчик, кто ж спорит? – сказал доктор с таким выражением, как будто давно уже решил для себя все эти вопросы. – Кто спорит?
– Вы психиатр? – спросил грубо Васильев.
– Да-с, психиатр.
– Может быть, все вы и правы! – сказал Васильев, поднимаясь и начиная ходить из угла в угол. – Может быть! Но мне все это кажется удивительным! Что я был на двух факультетах – в этом видят подвиг; за то, что я написал сочинение, которое через три года будет брошено и забудется, меня превозносят до небес, а за то, что о падших женщинах я не могу говорить так же хладнокровно, как об этих стульях, меня лечат, называют сумасшедшим, сожалеют!
Васильеву почему-то вдруг стало невыносимо жаль и себя, и товарищей, и всех тех, которых он видел третьего дня, и этого доктора, он заплакал и упал в кресло.
Приятели вопросительно глядели на доктора. Тот с таким выражением, как будто отлично понимал и слезы и отчаяние, как будто чувствовал себя специалистом по этой части, подошел к Васильеву и молча дал ему выпить каких-то капель, а потом, когда он успокоился, раздел его и стал исследовать чувствительность его кожи, коленные рефлексы и прочее.
И Васильеву полегчало. Когда он выходил от доктора, ему уже было совестно, шум экипажей не казался раздражительным, и тяжесть под сердцем становилась все легче и легче, точно таяла. В руках у него было два рецепта: на одном был бромистый калий, на другом морфий… Все это принимал он и раньше!
На улице он постоял немного, подумал и, простившись с приятелями, лениво поплелся к универ ситету.
1889
Палата № 6
В больничном дворе стоит небольшой флигель, окруженный целым лесом репейника, крапивы и дикой конопли. Крыша на нем ржавая, труба наполовину обвалилась, ступеньки у крыльца сгнили и поросли травой, а от штукатурки остались одни только следы. Передним фасадом обращен он к больнице, задним – глядит в поле, от которого отделяет его серый больничный забор с гвоздями. Эти гвозди, обращенные остриями кверху, и забор, и самый флигель имеют тот особый унылый, окаянный вид, какой у нас бывает только у больничных и тюремных построек.
Если вы не боитесь ожечься о крапиву, то пойдемте по узкой тропинке, ведущей к флигелю, и посмотрим, что делается внутри. Отворив первую дверь, мы входим в сени. Здесь у стен и около печки навалены целые горы больничного хлама. Матрацы, старые изодранные халаты, панталоны, рубахи с синими полосками, никуда не годная, истасканная обувь – вся эта рвань свалена в кучи, перемята, спуталась, гниет и издает удушливый запах.
На хламе всегда с трубкой в зубах лежит сторож Никита, старый отставной солдат с порыжелыми нашивками. У него суровое, испитое лицо, нависшие брови, придающие лицу выражение степной овчарки, и красный нос; он невысок ростом, на вид сухощав и жилист, но осанка у него внушительная и кулаки здоровенные. Принадлежит он к числу тех простодушных, положительных, исполнительных и тупых людей, которые больше всего на свете любят порядок и потому убеждены, что