С сокамерниками я жил мирно. Они внимательно слушали мои речи о справедливом социалистическом обществе. Только кривились иногда:

– Это что, нам с москалями вместе жить предлагаешь?

– А с поляками лучше?

Крестьяне считали, что их непременно повесят за убийство помещика, и горестно костерили свою незавидную судьбинушку. Но при этом с удовольствием убили бы помещика еще раз.

Меня не трогали недели две. А потом за меня взялся следователь политической полиции пан Завойчинский. Исключительная сволочь была. И хуже всего, что он имел на меня кое-какие планы, а кроме того, обладал достаточным временем, чтобы реализовывать их неторопливо…

Глава пятая

– А знаешь, что ты хуже распоследнего упрямого украинского националиста, Иван Шипов? – долдонил страшно унылый следователь с видом человека, ненавидящего не только свою работу, но и все ее атрибуты, а именно таким атрибутом я и являлся в тот миг.

Было видно, что ему больше всего хочется домой, у него слезятся глаза от чтения бесконечных бумаг, нездоровый оттенок кожи свидетельствовал о его ежедневной потребности накатить хоть немного спиртного. Он тщетно пытался изобразить вялую заинтересованность в моей судьбе, хотя за человека меня не считал, а видел лишь вредное насекомое, мешающее ему жить.

– Почему? – удивлялся я, зная, что украинские националисты очень успешно грабят банки, убивают министров и помещиков, льют кровь, как водицу, и до коликов ненавидят польское государство. А главные враги, оказывается, мы, хотя большевики такими вещами сроду не баловались, все больше сея в сердцах доброе и вечное, в том числе учение о диктатуре пролетариата. – Они же стреляют направо и налево. И вашу власть хотят скинуть.

– Именно! Нашу власть. А ты вообще всю человеческую власть скинуть хочешь, – усмехнулся Завойчинский и сладко зевнул.

– И как же я без власти? – тоже усмехнулся я.

– Почему без власти? Просто ваша власть будет бесовская, большевистская.

Так скучающе, ненароком продвигая разговор в нужную сторону, Завойчинский делал пока еще аккуратные заходы по моей вербовке. При этом внешне не выражая никакой заинтересованности.

Уже потом, поднабравшись ума и опыта, я понял, что он обволакивал меня словами и вызывал на эмоции достаточно мастерски. Пытался создать впечатление, что работа на него и в его лице на польскую контрразведку – это дело донельзя обыденное и вовсе не постыдное. И что он дает мне, заблудшему, шанс выйти из пикового положения и дурной компании. Все это сочеталось с плохой едой, теснотой камеры и периодическими побоями со стороны надзирателей – били не чтобы покалечить, как говаривали они, а дабы ума вложить.

Дни тянулись за днями. Атмосфера в камере постепенно сгущалась до полной безысходности. Сидевшие со мной крестьяне ждали приговора, и их уверенность в неминуемой страшной расплате крепла, вызывая апатию и уныние. Я пытался поддерживать нормальное настроение, при этом, как и учили, постепенно наращивая коммунистическую агитацию. Но атмосфера обреченности становилась все тяжелее.

– А, все эти твои большевики, все польские паны, австрийские герры – вся власть одно направление имеет, – вздыхал самый старый крестьянин – ему было уже под шестьдесят.

– Какое? – поинтересовался я.

– Крестьянина притеснить. Обобрать, унизить, а то и убить. И на нашем хребте в рай въехать. Любой начальник враг крестьянину. За грехи вы нам все даны, городские.

А меня продолжали где-то раз в два-три дня таскать к следователю.

Думаю, будь я фигура более значительная, ломали бы меня с куда большим напором. Но особого интереса я не представлял. Даже списки организации Завойчинский требовал как-то лениво: похоже, и без них ему было все известно.