С Димой произошел жесткий и долгий торг. В итоге я расстался с футболкой, однако стал обладателем десяти пачек «бубль-гума», как именовали жвачку пионеры.

Далее я спросил у Димы, каким количеством резинки он располагает в принципе.

– Много, – сказал Дима высокомерно. – А надо, скажу отцу, привезет из Москвы еще.

– А не продашь?.. – спросил я.

Мальчик Дима, неискушенный в коммерции, трудно задумался. Жил Дима в советской дипломатической колонии в Хельсинки, где для ее обитателей уже был отстроен коммунизм, деньги ему заменяло выражение «купите мне…», но тут, в Софрине, волшебное словосочетание не работало, а в местном магазинчике, тем не менее, продавалось много чего вкусненького, и, поразмыслив длительно и смутно, рек толстый мальчик, важно надув губы:

– Пятьдесят копеек пачка… Идет?

– Двадцать!

– Не-е-е…

– Тридцать…

– А не мало?

– Да это ж пакет леденцов!

– А… тридцать пять?..

– О’кей! – сказал я, пожимая его пухленькую, потную лапку.

В отличие от Димы в азах бизнеса я уже кое-что соображал, как, впрочем, любой и каждый из рожденных и выросших под сенью звездно-полосатого империалистического стяга.

Так началась наша с Димой пионерская коммерция.

«Аладдин» успешно распространялся мной среди личного состава карапузов по три рубля пачка, заветный куль Димы иссяк за два дня, и вскоре родитель его, следуя настоянию отпрыска, покрывшегося прыщами от липкого монпансье и белесого шоколада из местной торговой лавки, вывез в Софрино стратегические московские запасы «Аладдина».

Гром грянул сразу же по реализации последней пачки жевательного дефицита.

Благодаря неведомым информаторам весть о нашем замечательном бизнесе разнеслась не только среди пионерской общественности, но и просочилась в круги лагерной администрации, вызвав в тамошних сферах немалый переполох.

Сразу же после ужина я был препровожден мрачным пионерским вожатым непосредственно к старухе-директору, где безо всякого давления, с безмятежностью агнца изложил все перипетии своего предпринимательства, горячо заверив высшее должностное лицо в отличном качестве распространяемого продукта и абсолютно при этом не понимая, отчего с каждым моим словом лик старухи багровеет как железный прут на углях и ее начинает одолевать икота, словно бы она перекурила своих вонючих папирос.

– Диму только что отвезли в больницу… – просипела карга.

Это я знал. Димон покрылся какой-то коростой, из сортира не вылезал, а на вечерней линейке, принимая, как старший смены, торжественный доклад, облевал с высоты своего роста рапортующего младшего пионера, навзрыд расплакавшегося от такой внезапной реакции на его жизнерадостный доклад и бегом ринувшегося в умывалку.

– Он ел очень много шоколада, – согласился я со старухой.

– А на какие деньги он покупал шоколад? – последовал суровый вопрос.

Я молчал. Что значит «на какие»? На рубли, не на доллары же…

– На трудовые деньги людей! – брякнула кулаком по столу старуха.

– Да, – вновь согласился я. – На трудовые. Но зачем он все заработанные деньги потратил на ерунду? Чтобы заболеть? Ведь на них мы могли купить еще жвачки у его приятеля в Москве…

– Мальчик, – сказала старуха внезапно упавшим голосом, – тебя срочно надо изолировать от коллектива…

– Зачем? Я здоров, – с вызовом заявил я. – А перед отъездом сюда мне сделали в Америке все прививки.

– Это я чувствую, – произнесла старуха зловеще.

На следующий день я – идеологически вредный и антиобщественный элемент – был из лагеря изгнан и передан в руки приехавшей по старухиному вызову тетки – сестры отца.

Напоследок мне была прочитана лекция о законах торговли в условиях развитого социализма, уголовной ответственности за спекуляцию и частное предпринимательство. Помимо прочего, вожатые, перетряхнув мое имущество, конфисковали всю сумму прибыли от злосчастного «Аладдина» за исключением предусмотрительно спрятанной мной в трусы пятидесятирублевой купюры и, согласно составленному списку, раздали – именем, так сказать, коммунистической справедливости – мои кровные финансы бывшим покупателям жвачки, безмерно и естественно ликовавшим от такого решения администрации.