Дом Правительства был выстроен в форме звезды Давида. В центре ее, защищенный низкими стенами и кущами деревьев, рассаженных в особом порядке, находился сад. Конечно, не такой обширный, как Олений парк со своими зелеными просторами, но не менее живописный. Поздним вечером я вышел туда на прогулку. Яркое сине-белое небо Центра уже покрывалось позолотой, когда меня догнала Мейна Гладстон.
Несколько минут мы молча шли бок о бок. Я заметил, что она переоделась в длинное платье, какие носят величественные матроны на Патофе: свободного покроя, с пышными складками и вставками сложного темно-синего и золотого рисунка – точь-в-точь вечерний небосвод у нас над головами. Руки она держала в карманах, широкие рукава раздувались на ветру; подол касался молочно-белой каменной дорожки.
– Вы позволили им допросить меня, – начал я. – Любопытно, почему.
– Они не транслировали допрос для своих сообщников. – Голос Гладстон звучал устало. – Никакого риска разглашения секретной информации не было.
Я улыбнулся.
– И тем не менее я подвергся всем этим испытаниям с вашего ведома.
– Служба безопасности хотела узнать о них все, что только возможно. Все, что они выболтают.
– Ценой кое-каких… не очень приятных ощущений с моей стороны, – заметил я.
– Да.
– Ну и известно теперь безопасности, на кого они работают?
– Этот человек упомянул фамилию Харбрит, – ответила секретарь Сената. – Наши люди почти уверены, что речь шла об Эмлеме Харбрит.
– Управляющей биржей на Асквите?
– Да. Она и Дайана Филомель связаны со старыми монархистскими фракциями организации Гленнон-Хайта.
– Они вели себя по-дилетантски, – сказал я, вспоминая легкость, с какой Гермунд обронил фамилию Харбрит, и непродуманность вопросов его жены.
– Конечно.
– Связаны ли монархисты с какими-нибудь серьезными организациями?
– Только с церковью Шрайка, – ответила Гладстон. Она остановилась перед каменным мостиком через ручей и, подобрав свое роскошное сине-золотое одеяние, присела на кованую железную скамью. – Ни один епископ до сих пор не вышел из подполья, знаете ли.
– Учитывая беспорядки, их трудно осуждать. – Я остановился перед скамьей. Поблизости не было ни телохранителей, ни мониторов, но я знал: одно угрожающее движение в сторону Гладстон, и я очнусь в изоляторе службы безопасности.
Облака над нашими головами растеряли последнюю позолоту и светились теперь ровным серебряным светом, отражая огни бесчисленных экобашен ТКЦ.
– Как поступила служба безопасности с Дайаной и ее мужем? – спросил я.
– Они были подвергнуты доскональному допросу и… находятся под арестом.
Понятно. Доскональный допрос означал, что их мозги плавают сейчас в полностью изолированных от внешнего мира баках. Их тела будут содержаться в криогенном хранилище до тех пор, пока секретный суд не определит, можно ли квалифицировать их деяния как государственную измену. После процесса тела будут уничтожены, а Дайана и Гермунд останутся под «арестом» с полностью отключенными каналами восприятия и связи. Уже несколько веков Гегемония не применяла смертной казни, но альтернативы ей были не из приятных. Я опустился на другой конец скамьи.
– Вы по-прежнему пишете стихи?
Вопрос удивил меня. Я посмотрел вдоль садовой дорожки, где только что загорелись летучие японские фонарики и скрытые листвой люм-шары.
– Как вам сказать… – Я задумался. – Иногда я вижу сны в стихах. Точнее, видел. Раньше.
Мейна Гладстон принялась разглядывать свои руки, сложенные на коленях.
– Вздумай вы описать то, что сейчас происходит, – спросила она, – что за поэма бы получилась?
Я засмеялся.
– Я уже дважды начинал ее и бросал… или, вернее сказать, «он» начинал и бросал. Это поэма о гибели богов и о том, как они противились своему низвержению. Поэма о метаморфозах, страданиях, несправедливости. И о поэте, который, как «он» считал, пострадал от несправедливости больше всех.