, заинтересовалась второстепенными актерами, хвалила их, сравнивая с французскими знаменитостями. Она стала изучать народные песни и, увлекшись искусством эзотерического буддизма, начала посещать буддийские храмы.

Подобные вещи все больше укрепляли дружбу Хонды с Кэйко.

Кэйко часто говорила, что хочет вместе с Хондой съездить в какой-нибудь интересный храм, и Хонда чуть было не предложил отправиться в Гэссюдзи, но сдержался. Это был не тот храм, куда стоило ехать с Кэйко, для которой это было скорее развлечением.

За все эти пятьдесят шесть лет Хонда ни разу не был в Гэссюдзи, никогда не писал его настоятельнице Сатоко, находившейся, как он слышал, в добром здравии. Во время войны и после нее его несколько раз охватывало желание съездить к Сатоко, начать переписку, но всякий раз сердце, словно запнувшись, начинало биться сильнее, и он так ничего и не предпринял.

Но он не забыл свою мечту о Гэссюдзи. Чем дольше копилось молчание, тем с большим трепетом в душе он относился к этому месту, он говорил сам себе, что не следует беспричинно нарушать покой, в котором живет Сатоко, не следует теперь подступать к ней с воспоминаниями о былом, а еще с годами он стал бояться увидеть состарившуюся Сатоко. Правда, Тадэсина, которую он встретил на пожарище после воздушного налета в Сибуя, говорила, что Сатоко стала еще красивее, что она сродни прозрачному источнику, он, вообще-то, представлял эту красоту – красоту отрешившейся от мирских благ старой монахини – и слышал от тех, кто бывал в Осаке, восхищенные рассказы о красоте нынешней Сатоко. И все равно Хонда боялся. Ему было страшно увидеть разрушение, но он боялся также увидеть то, что сохранилось при разрушении. Конечно, в старости сознание Сатоко вышло за рамки обычного человеческого: оно находится на такой высоте, куда Хонде не подняться, поэтому, когда он явится перед ней в своем нынешнем облике, пруд этого озаренного светом сознания Сатоко, скорее всего, даже не тронет рябь. Сатоко не страшны воспоминания. Хонда представлял себе ее спрятавшей тело от стрел воспоминаний в синие доспехи – он будет смотреть на нее глазами умершего Киёаки, и это может умножить ее страдания.

С другой стороны, Хонде не хотелось бы посетить сейчас Сатоко с воспоминаниями о Киёаки, как бы представляя Киёаки. У него и сегодня, через пятьдесят шесть лет, отчетливо звучали в ушах слова, которые Сатоко прошептала тогда в машине по дороге из Камакуры: «Грех касается только меня и Киё». Встреться они, и Сатоко теперь, наверное, равнодушно посмеется над этими воспоминаниями и перестанет говорить с ним так, будто он чужой. Но ехать туда было тягостно: он старел, становился безобразнее, погрязал в грехах, и ему казалось, что, для того чтобы увидеть Сатоко, он обязан пройти трудные испытания.

С годами вместе с воспоминаниями о Сатоко остался где-то далеко и храм Гэссюдзи, окутанный весенним снегом. Они остались далеко, но сердце их не забыло. Гэссюдзи словно храм снежных Гималаев – Хонда думал о нем, напрягал память и представлял его себе вознесшимся на снежном пике: изысканность сменилась строгостью, мягкость – божественной мощью. Невозможно далекий храм дышащей спокойствием луны, он живет в высоких мыслях, в вершинах сознания, а в нем, будто инкрустация, фигурка в лиловом монашеском облачении – фигурка прекрасной Сатоко… Храм засиял холодным светом. Хонда знал, что сейчас туда можно быстро добраться самолетом или на скоростном поезде. Но тот Гэссюдзи, который видят паломники и обычные люди, не для Хонды. Его храм – это луч лунного света, проникший сквозь трещину в темный мир его сознания.