Стенкулеску отвернулся к стеклу и стал смотреть на Невский проспект, прощаясь.
Ливия говорила, что от судьбы не уйдёшь. Даже если в Питере его не найдут молдавские боевики, то и в Сухуми что-нибудь случится. Лейла верит в спасение – пусть верит. После плача её синие глаза становятся такими глубокими и прозрачными. Она много страдала в жизни, так пусть хоть эти две недели проживёт счастливо. Она так трогательно надеется на милосердие жестокой судьбы!..
И сейчас, в трепете свечного пламени, ещё светлым питерским вечером, под звенящие, отрывистые аккорды гитары, Андрей по-польски пел суровую, даже страшную песню. Про то, как ни мать, ни жена не ждут у окна партизан, которые цепочкой бредут пор лесной тропе. Им уже не накроют стол, потому что их дома сожжены, а семьи частью загублены, частью разбросаны по свету. Лишь ветер воет в развалинах, но он не равнодушный и не злой. Он – родной, как и всё в этой стране. Он летит, осушая слёзы, считая раны и кресты, чтобы партизаны могли отомстить палачам за кровь и позор…
Почти все гости плакали, особенно женщины. Никто не стыдился своих слёз. И представлялась им уже не далёкая давняя Польша. А своя родная страна – разорванная, опутанная колючей проволокой, заставленная нелепыми пограничными столбами, горящая по окраинам гражданской войной. И стелется горький дым над дорогами, перепаханными гусеницами танков, ползёт, разрываясь на клочья. А ветер летит и летит…
Струны так и пели, но уже только в памяти Озирского. Он сидел за кухонным столом и, не переставая, курил. Белая влажная рубашка натянулась на спине; галстук Андрей сбросил, а рукава закатал. Кругом так и стояли отмытые до скрипа тарелки, сверкали бокалы и рюмки. Свет стосвечовки под лазурным абажуром отражался в лезвиях ножей и в зубцах вилок.
Андрею уже реально стукнуло тридцать пять лет – он родился в девять часов вечера. Взглянув на ходики, он поднялся с табуретки и вытащил из-за мойки пустую бутылку из-под спирта «Ройял». Этим «королевским» средством для мытья окон немецкие фирмачи завалили весь Питер, а русские мужики немедленно принялись им травиться. Оказывается, бутылку украла Лёлька – к счастью, в ней уже не было спирта. Теперь старшая сестра Клавдия укладывала бандитку спать в детской.
Те гости, которым не нужно было проезжать мосты, откланялись. Маяцкие, Калинины, ещё три четы, а также Клавка и Саша Минц остались ночевать на Фонтанке. Герман Рудольфович, нашаривая в кармане трубку, тоже расстёгнутый и помятый, стоял в коридоре, опираясь спиной на стену. Его уже не держали ноги, и он просто слушал, как одна внучка укачивает другую деревенской колыбельной про Лешего и Кикимору. Лёлька всё не засыпала, и Саша Минц уже устал ходить по коридору в ожидании того момента, когда Клава освободится. Он посадил себе на руки Женьку Озирского и завёл с ним разговор о достоинствах отечественной научной фантастики.
Герман Рудольфович – высокий, стройный, загорелый, со светлой плойкой волос и большими глазами цвета грозового неба, нетвёрдым шагом вошёл в кухню и сел рядом с сыном, набивая трубку капитанским табаком. Андрей между делом отметил, что у отца очень красивый и чувственный рот, волнистый, благородный нос, высокий лоб, изрезанный элегантными морщинами.
Вот только красные прожилки, какие обычно бывают у пьяниц, испортили кожу на лице. Свой японский шейный платок, а также серебряные запонки с аметистами Герман где-то посеял, и уже забыл о них. На его артистических руках блестели два кольца – обручальное и массивный перстень-печатка, тоже чернёного серебра.