Словно в подтверждение сказанного, со стороны, указанной монахом, призывно зазвучал торжественный колокольный звон. Услышав его, отец Феона, не обращая внимания на некошеную, мокрую от утренней росы траву, встал на колени, истово осеняя себя крестным знамением. Его «породистое» лицо, выдававшее знатное происхождение монаха, оставаясь внешне суровым, светилось иноческой кротостью и благородством. Видно, молитва была ему в радость. Рядом с ним клали земные поклоны на золоченые купола церквей Авраамиево-Городецкого монастыря его спутники – старец Прокопий и молодой послушник Маврикий. Когда колокольный звон стих, старик, кряхтя и постанывая, при помощи послушника с трудом присел на сучковатую корягу, лежащую на обочине и, едва переведя дух, продолжил прерванный молитвой разговор:
– Служба-то она, конечно… да не по ангельскому чину, нам отец Феона, поддев подрясники, по лесам трусить. Не ровен час, испущу дух, тебе ж лишние хлопоты будут…
Старик хитро улыбнулся и, шлепнув широкой крестьянской ладонью по стволу дерева, добавил:
– На-ка, лучше присядь рядом. Отдохнем малость и пойдем с Богом.
Отец Феона недовольно пожал широкими плечами, но возражать не стал. Вернувшись к своим спутникам, он сел рядом со стариком на мшистый ствол поваленной сосны и закрыл глаза, подставив свое лицо первым лучам восходящего над горизонтом солнца. Между тем, воспользовавшись остановкой, старец Прокопий весьма осторожно снял со своих ног изрядно растоптанные лыковые лапти, которые из-за больных ног предпочитал любой другой обуви, нося их и летом, и зимой в любую погоду.
– А чего, брат мой Маврикий, – произнес он, разматывая намокшие от росы холщовые онучи. – Твое чудодейственное средство осталось еще аль нет?
Долговязый, нелепый Маврикий скромно сидел на краешке коряги. Очень пристойно, почти по-детски трогательно положив на колени расписной платок, он жевал краюху прогорклого ржаного хлеба, собирая падающие крошки в ладонь. Услышав слова Прокопия, он сорвался с места, бросился к своей торбе и, покопавшись в ней, вытащил маленький глиняный горшочек, обвязанный льняной тряпицей, после чего сел перед старцем и принялся смазывать его опухшие, покрытые струпьями и гнойниками ноги содержимым горшка. Это была какая-то вонючая серебристо-черная мазь, которая, быстро высыхая, оставляла на теле белесый налет, крупными хлопьями опадавший вниз. Средство, видимо, и впрямь было чудесным. Старец Прокопий блаженно вздохнул, с наслаждением потянулся и произнес голосом, полным умиротворения:
– Прямо Божия благодать! И не болит ведь! Говоришь, бабушка тебя сию мазь варить научила? Добрая женщина, земной поклон ей от всех страждущих. Жива еще аль нет?
– Нет, отче. Убили ее черкасы, казаки запорожские, и всю семью мою тоже… – ответил Маврикий, потупив глаза в землю.
– Люто! – покачал головой Прокопий, сочувственно глядя на молодого послушника. – Давно это было-то?
– Давно… – с грустью и тоской в голосе ответил Маврикий. – Я тогда совсем маленький был. Наши мужики в ополчение к князю Пожарскому подались, тут на деревню казаки пана Лисовского и напали. Всю вырезали, подчистую. А деревня большая была, считай, сто дворов да выселки. Никого не пожалели ироды чубатые, ни баб, ни стариков. Особенно над детишками изгалялись малыми. Кого в костер, кого на пику, а кого просто головой о стену. А зачем, отче? Какая в том нужда была? Дети, они же ангелы, они же ничего плохого и сотворить еще не успели… У меня сестренку трех лет к воротам гвоздями приколотили, а братишку, грудничка шестимесячного, как куренка, пополам разорвали…