* * *

– Мамочка, оно ходит за мной.

– О чём ты, дочка?

Прасковья сидела за столом напротив матери. Перед ней стояла маленькая керосинка, её огонёк проливал мерцающий мягкий свет на лица обеих женщин.

– Кто за тобой ходит, Просенька? – снова спросила мать, положив свои руки на ладони дочери.

Прасковья тоскливо взглянула на мать.

– Не знаю… Что-то чёрное, большое. Может, это бес мой, а может, само зло. Мне так страшно, мамочка!

– Да может, померещилось тебе? Может, пьяница-забулдыга какой тебя в ночи напугал? Много у нас тут таких: ходят, шатаются, иногда ещё и песни горланят. Так что не выдумывай!

– Не пьяница это был, мама. И не человек вовсе. Чудище это было – огромное, чёрное, страшное.

– Ох, Просенька! Ну что за напасть! Какое чудище в селе? Мерещится тебе это. Как пить дать, мерещится!

Зоя тяжело вздохнула.

– Домой-то не собираешься? – настороженно спросила она.

– Не хочу домой, мамочка. Можно у тебя ещё немного посижу?

Прасковья вопросительно взглянула на мать, и та усмехнулась.

– Это тоже твой дом, Прося. Разве я посмею хоть когда-нибудь тебя прогнать отсюда?

Какое-то время женщины молчали, а потом Зоя тихо проговорила, глядя в окно, за которым синие сумерки незаметно превратились в чёрную тьму:

– С тех пор, как ты вернулась, Прося, я всё время спрашиваю себя: ты ли это? Почему ты такая стала? Ты ведь у меня была совсем другой – шумной, озорной, звонкой. А сейчас ты словно старуха. Ходишь еле-еле, говоришь тихим голосом. Даже глаза, и те потухли.

Прасковья сидела за столом неподвижно и слушала мать, сгорбив плечи и низко опустив голову.

– Ты такой вернулась от монахов, – Зоя прижала ладони к горящим щекам и заговорила тише, – я и спросить тебя про этот монастырь боюсь и не спросить-то тоже не могу.

В кухне повисло молчание. В растопленной печи потрескивали дрова, огонёк керосинки освещал лица женщин жёлтым светом. Прасковье было уютно здесь, в родном доме, рядом с матерью, в тёплой кухне. И этот уют открывал сердце и располагал к откровенности. И она заговорила – быстро-быстро, словно боялась передумать.

– Когда Алексей привёз меня обитель, меня сразу же переодели в жёсткую мешковину, дали в руки Библию и заперли в тесной холодной келье на неделю без еды. Давали выпить раз в день лишь несколько глотков воды.

Тамошний главный монах, весь седой и очень старый, приходил по три раза в день и проверял, сколько страниц Библии я прочла. Если мною было прочитано меньше положенного, то монахи, которые подчинялись ему, ставили меня коленями на горох или били розгой по спине. Я к концу недели уже так ослабла от голода, что ничего не видела, перед глазами стояла сплошная муть. А старик мне твердил, что это бес мне глаза застилает. Приходилось терпеть побои каждый день. Я всерьёз думала, что я умру от боли и голода.

Потом меня начали кормить: каждый день утром и вечером выдавали тарелку пресной каши. Иногда она была такой сухой, что в горло не лезла. За то, что я не могла съесть эту кашу, меня тоже наказывали – били по губам. Старик убеждал, что так надо, что это бес во мне противится есть простую, скромную пищу.

Из тесной кельи меня не выпускали, а мне так хотелось подышать хоть немного свежим воздухом. Я не мылась, нужду справляла в маленькую дыру в углу кельи, спала на соломе, брошенной на пол. Я чувствовала себя свиньёй, запертой в пропахшем мочой хлеву. Целыми днями и по полночи я должна была читать Библию. Это было моё единственное занятие на протяжении многих месяцев – читать Библию и пересказывать её старику-монаху.

Иногда мне казалось, что я сошла с ума. По ночам я смотрела на голую каменную стену, и мне казалось, что узоры на камнях движутся, переплетаются между собой, превращаются в живые фигуры. Не знаю, как я там не чокнулась!