комнатке на Хайбери-Хилл, 26. Плакали ночами, и ночи эти были долгими, как десятилетия. Плакали, пока под самое утро не выбивались из сил и не засыпали на пару часов.


Oh, I do like to be beside the seaside, I do like to be beside the sea[15].

Почему-то не выходит отвязаться от идиотского разухабистого мотивчика. Вращается в голове, как испорченная пластинка, и не хочет заканчиваться.

Вот так и бывает, пробормотала Рита себе под нос, шаря в кухонном шкафчике в поисках сигарет. Где-то точно была еще пачка… вот так и бывает. Тащишь за собой свою беду, как кандалы, как проклятие, – но движешься дальше и не можешь остановиться. Или не хочешь. А какие еще есть возможности? Из чего выбирать? Незамужняя двадцатидевятилетняя корова с раздутым животом и набухшей грудью – что ей делать со своим телом, с собой, со своим стыдом?

For there’s lots of girls beside, I should like to be beside, beside the seaside, beside the sea[16]

Лишняя девушка… Нет, теперь уже лишняя женщина, одна из двух миллионов незамужних. Но моя-то в чем вина? Разве я отправляла парней на фронт? Разве я хотела, чтобы их поубивали на войне? Разве я хотела видеть блуждающие взгляды и трясущиеся руки вернувшихся? Почему за их странное бормотание, за их костыли и протезы надо спрашивать с меня? Почему я должна быть наказана? Я могла бы выйти замуж и за одноногого, никаких предрассудков. Я не капризна.

Но вместо инвалида нашла себе тридцатидевятилетнего мужчину, прекрасно пахнущего, с оливковой кожей и зеленоватыми глазами. Почему же она ни разу не спросила – как так получилось? Почему он, при таком дефиците мужчин, до сих пор не женат? Как так вышло? Почему у нее даже подозрения не закрались? Подошел как ни в чем не бывало на двух исправных ногах, с твердым взглядом, без всякой тряски, не заикаясь, – и так легко добился своего. Как она, разумная и практичная Рита Гертруда, могла это допустить?

Она повесила за окном мешочек с птичьим кормом, и теперь там мелькали стайки синиц и лазоревок, попадались даже снегири. Вспархивают, нервно поклевывают, косятся на окно блестящими глазками, похожими на прячущиеся в перьях черные жемчужины. А на тротуаре с притворным безразличием прогуливается кот. В любую секунду готовый к прыжку.

Видаль? Наверняка посоветовался с братом. Легко представить, как они сидят в облаке табачного дыма, раздраженные и озабоченные. Рита слышит слова Мориса: Она все это спланировала, нарочно забеременела, завлекла тебя в ловушку. Husband hunter. Во всем, конечно, только ее вина.

Господи, ну никак не отвязаться от этой дурацкой песенки.

Как же ты опростоволосился, сказал брат, и Видаль, конечно, согласился – да. Опростоволосился. Она же немка, мало того – христианка. Эта женщина никогда не будет членом нашей семьи, продолжил Морис. Да Видаль и сам это знал.

Ну нет. Эту женщину зовут Рита, возразил Видаль. Ее зовут не эта женщина, а Рита, и я ее люблю. А Морис, конечно же, так и продолжал называть ее этой женщиной. Видаль, возможно, даже заплакал, но Морис его утешил… Остается вопрос: почему он заплакал? Слезы стыда? Или вдруг осознал, что все кончено? Воссоединение с Ритой невозможно… Плакал о разбитой любви. А может, от стыда.

Рита представила мужчину, с которым она живет, и внезапно накатила волна нежности, открылось тайное убежище понимания. Нет, плакал он вот о чем: отныне он должен жить со своей тайной. Он совершил преступление против своей семьи, против сообщества, против неписаных законов. Законов взаимоподдержки отторженных. Накатила волна и тут же отхлынула. Горько усмехнулась – она же прекрасно понимает, как проходил разговор братьев. Не просто понимает – слышит, как взволнованно они тараторят на своем ладино