Неутешительный вид. Сто десять окон его новой многоквартирной могилы, многоэтажного кладбища, где он будет заживо похоронен, погребен вместе с миллионами паспортизированных пучеглазых мумий. Иссиня-черные мешки теней под вытаращенными глазами пятидесяти проветривающихся балконов, десять тысяч безжизненных кирпичей, безусая мордочка подъезда, приветливо-беззубый рот дверного проема, высунутый язык запыхавшегося коврика под выгнутым козырьком крыши, а в глубине ввернута перегоревшая лампочка тонзиллитовых гланд.
Владислав, в не отступившей еще оцепенелости мускулатуры, – словно его кожа, плоть и кости были всего-навсего презентабельным костюмом, в который облачился сам воздух, – сделал астматический, мучительный для его невротического сердца вдох и натянуто, медлительно, с осторожной решительностью двинулся к дому.
И вместе с ним возобновил функционирование, к деятельности возвратился весь остальной статичный мир: луч солнца пронзил маслянистое небо, чириканьем ожил притворно-неживой бархат едва проросшей травы, рать разноцветных кустарников была одержима племенными разногласиями, тени тополей, как в битумном соусе, утопали в растаявшей на жаре асфальтовой перине.
Кое-где проступали узнаваемые симптомы, какие-то повторяющиеся признаки, но все ограничивалось намеком на присутствие чьего-то лица, от которого эта вычиханная, болезнетворная, осиротевшая улица не могла вылечиться. Вдоль тротуара можно было различить сочленяющиеся очертания бесподобно-выпуклого лопуха, пупырчатой крапивы и еще чего-то, не имевшего четко закрепленного за ним наименования. Разогнавшаяся улитка, как слеза, ползла по нагибающемуся листочку.
Плотная, в красном платьице в белую линию, присевшая на корточки четырехлетняя девочка поймала огромную бабочку – и принялась выдирать из нее махрово-желтые крылышки столь же легко, непринужденно, как если бы это были запачканные листья в тетради с оценкой неуд. Владислав Витальевич что-то хотел сказать ей.
Но неожиданно пробежал, перепугав вздрогнувшего Владислава, мальчишка с репейником в кучеряво-коричневых волосах и расстегнутым ранцем за бряцающей спиной, – его появление, конечно, отбросило тень на медлительность Владислава.
Изнуренный одышкой, топчущийся, потеющий, с отшелушивающейся кожей на лбу, на носу, странно скособоченный, мямлящий что-то в сгущающейся дымке умопомрачения, Владислав смутно запомнил свой подъем по этажам и не заслуживающую подробного описания возню с застрявшим в скважине ключом, которым он пытался отстоять свое право на отпирание двери.
А когда изнутри хлынул свет, Владислав Витальевич ощутил ворвавшийся в его ноздри гнусный дух отремонтированной квартиры: удушливо-тошнотворную вонь лакокрасочных материалов, моющего средства, а потом предобморочную боль…
Тьма, комната, тьма, комната, тьма. Когда темнота начала откатываться: то обнаружилась вытолкнутая из нее в сознание Владислава мебель, представленная в согласии с вполне пристойными законами оформления. Обрисовались изнасилованные стулья о четырех ножках, загнанный в угол стол, неумирающий натюрморт на нем, ваза, опоясанная орнаментальной белибердой.
Великолепный торшер со сквозистым буржуа-абажуром швырял о стены горох. Сбоку проветренного помещения было пришпилено окно.
Оно во внутреннем объеме комнаты растасовывалось, распадалось на колоду, как гармошка карт, – так что помещение нафаршировано ложными отблесками и приумножено сиянием благодаря прозрачно-тенистому серванту и отсвечивающему сервизу в нем.
Вокруг сидящего в центре, но не ощущающего себя Владислава Витальевича возвышались, подобно вулканическим водопадам, оклеенные обоями стены, составлявшие неоконченный квадрат.