Или, может, это Женя Беренберг. Длинные фразы, протяжный, иронически утомленный голос: «Александра, мы с Молодцовой приняли единственно возможное в нашем случае решение с самого утра ускользнуть из Белых Столбов, дабы обрести свободу и укорить тебя за постыдную трусость, если ты все еще не поступила так же. Сейчас я передаю трубку Татьяне, ей не терпится поделиться с тобой своими выстраданными мыслями на этот счет». И далее все то же: Таткина кавалерийская атака, сдержанно скорбное сообщение Тамаре Ивановне про приступ мигрени, аллеи сентябрьского парка – только не вдвоем, а втроем. Тут уж обойдемся без пива: изысканная Евгения его не признает.
Если Женя, пусть бы лучше без Татки. Нет, не то чтобы лучше… Ну, просто, как говорит Скачков, «Гирник одновалентна». Даже самых близких людей предпочитает видеть по одному: в трио она куда слабее, чем в дуэте.
Почему это ее раздражает? «Если вы счастливы вдвоем с любимой или другом, но когда окажетесь на людях, между вами пробегает тень, знайте – все не так безоблачно: трещина в вашей гармонии уже наметилась». Чего ради ей втемяшилась, из ума не идет эта мимоходом брошенная фраза? Типун вам на язык, безумный преподаватель Федоров, под видом лекций о зарубежной литературе с ледяным жаром внушавший аудитории свои излюбленные мысли о «феноменальной структуре бытия»! Ей все это нравилось: и ледяной жар, феномен столь же необъяснимый, сколь живо ощущаемый, и эта малость сомнительная, пожалуй, простоватая, но привлекательная структура. А все же типун вам, Федоров, типун!
Или, чем черт не шутит, Аська объявилась?.. Хотя нет, вряд ли. Ей неоткуда узнать номер здешнего телефона, он ведь у Шуры недавно. С Асей худо. Она должна была остаться при кафедре, дело казалось верным, и тут ей вдруг влепили тройку по научному коммунизму. С такими показателями по общественным наукам уж какая аспирантура? Завалили нагло, целенаправленно. Так вот взяли да и спросили, сколько стали было выплавлено в СССР в тысяча девятьсот тридцать пятом… или что-то в этом роде. Все знали, что у преподавателя на нее зуб, но такого никто не ожидал. Чтобы Анастасию Арамову, лучшую из лучших… Теперь ей одна дорога – домой, в Йошкар-Олу, в какое-нибудь заведение вроде здешнего. А она не едет. Понимает, не может не понимать, что надо, а вот – заклинило. Плохо верится, но говорят, рассудительная, гордая Аська скитается, как бродяжка, по университетскому общежитию, правдами и неправдами пробираясь мимо местных церберов в здание, за последние годы ставшее для нее родным домом, но отныне запретное, ночует то здесь, то там на птичьих правах, у мало знакомых лиц обоего пола, пустилась будто бы в безрадостный разгул… И не приходит. Исчезла. Даже не пишет: со дня провала ни открытки, ни строчки. А теперь еще эти слухи.
– Мне всегда была неприятна твоя Арамова, – с аффектированной брезгливостью прошлась по ее адресу Тата, – но сейчас даже мне жалко. Хочется вытащить ее из этой жижи, обмыть и поставить на сухое место.
(Ну, Татка, это слишком! Никуда не годится, даже будь ты весталкой из весталок, чего, между прочим, не скажешь. Как тебя послушать, твои шалости легки, порхающе-эфемерны, тебе и самой в точности никогда не известно, что было, чего не было, что ты выдумала шутки ради, о чем сочла за благо позабыть. Ставить эти прихоти пылкого сердца и вольной фантазии на одну доску с тяжеловесными, утробными вожделениями других – верх глупости, не так ли?)
– Насколько я поняла, сама Арамова тебе про жижу ничего не сообщала. Мне тоже. Она, видимо, полагает, что ее нынешняя ситуация не нашего ума дело. Я бы не взялась это оспаривать.