Это опять Миша. Он-то и есть Первый поэт. И в отличие от прочих здешних, чего доброго, настоящий. Хотя они, гордые творцы, никогда не просят подсказать рифму, а он пристает бесперечь. Опять, значит, переводит с подстрочника какие-нибудь чувашские или литовские детские стишки.

– Ну, скорбя… губя… себя… бяка!

– Благодарю вас, товарищ Гирник, о, благодарю.

«Товарищ» в его устах начинен всем мыслимым сарказмом. Хотя Шуру он, видимо, уважает. Ну, самую малость. Настолько, насколько Байко вообще способен уважать кого-либо из племени двуногих.

– Что это, как послушаешь, все у вас хорошие?

– У меня? – Гирник в изумлении. Если бы ее укорили за злоязычие, она бы поняла, но чтобы за прекраснодушие?

– Именно. Это заблуждение недостойно вашего ума. Все сволочи, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг!

– Многие – несомненно. Даже большинство – допустим. Все – никогда.

Старший редактор криво ухмыляется. Он велик ростом, пузат, малость плешив, и хроническая небритость вкупе с нездоровой бледностью упорного врага бутылки, мешками у глаз и гримасами человеконенавистника делает его физиономию одной из тех, какие принято называть протокольными. Все это маска. Под ней прячется былой восторженный юноша из интеллигентной семьи. Кружок друзей, преданных высоким искусствам, блуждания ночами по московским улицам, вдохновенные беседы, не более одной бутылки сухого вина на шестерых – проговорился, все это было. И ничего не осталось. Последний друг забегал тут на днях, тщедушный, хронически бухой, трогательный художник-армянин, в один присест накатавший для спьяну пленившей его Шуры целую ватманскую простыню мутного дадаистского текста. Чудесная детская душа смотрела из его глаз, но глаза взрослого наблюдателя безошибочно определяли, что бедолага не просыхает последние лет десять…

– Э, что толковать? – Первый поэт почесывается с демонстративной вульгарностью гориллы, кряхтит, потом, обведя комнату энергичным взором предводителя масс, гулко восклицает:

– Товарищи! Давайте проведем маленькое соревнование. А ну-ка, кто громче крикнет «Жопа!»?

Не дожидаясь, найдутся ли соперники, он запрокидывает голову. Толстая щетинистая шея напружинивается. Из разверстой пасти вырывается вопль, оглушительный рев, способный потрясти девственные тропические леса. Но невозмутимые стены старой школы глушат, видимо, и такой звук: никто не вбегает в ужасе. Тишина.

– Увы, Миша: соревноваться бесполезно. Громче никто не крикнет.

Глава IX. Посланье об исчезнувшем времени

«Тут вот что: время замирает. Как в сказке, когда юный герой, заснув, где не надо бы, пробуждается старцем. Дни так похожи, что начинаешь догадываться: это один и тот же день. Только жалкие кусты школьного двора за окном, заваленные снежными сугробами, оттаивают, потом зеленеют, а смотришь, пожелтели…»

Раскрыв для вида очередную брошюру и постепенно выдвигая из-под нее заполняемый строчками листок, Шура сочиняет эту унылую галиматью для Арамовой, хотя если бы иметь совесть, Аське бы надо написать что-нибудь повеселее. Во плоти она так и не появилась, но вернувшись, наконец, в Йошкар-Олу, прислала письмо. «А что не зашла, не сердись. Ничего ты не потеряла, не увидев меня такой, какой я была все эти месяцы. Да и никому бы лучше не видеть это корчащееся от уязвленной гордости насекомое…»

Кто так говорит, тот справился. И эти изящные, округлые буквы, каких даже за миллион не сумела бы вывести ничья рука, кроме Аськиной, – они тоже говорят о победе. Хоть и не веселая это победа, за такую не пьют. Прощай навек пушкинистика, «интеллектуальное пульсирование» в кругу единомышленников, седеющий импозантный «Шеф» – обожаемый научный руководитель, по слухам, теперь взъевшийся на ученицу, которой еще недавно напоказ гордился. Подвела, мол, не оправдала надежд, дискредитировала своим провалом его семинар. Так можно упрекать человека, выпавшего с десятого этажа, что, погибая, этот разиня помял твою клумбу. Гирник и прежде не жаловала факультетского кумира, до истерики влюбленного в себя и жеманного, но если то, что рассказывают, правда… Ни слова более! Один из предрассудков нашей героини состоит в том, что филологу матерщина не пристала. Как профессионал он должен уметь находить для самовыражения менее тривиальные средства. А не получается – помалкивать в тряпочку.