– Да почему, почему не тебе? – сердилась Зита. – Там понимающие люди, тем, кому здесь невмоготу, идут навстречу. Можно выправить фальшивые документы, я сама слышала! Давайте договоримся: если кто-то из вас или ваших близких решится, сразу шлите мне письмо, и пусть в нем будет условная фраза. Например, «Шура Гирник чувствует себя хорошо». И все! Я буду знать, что Шуре нужно еврейское происхождение, и я ей его организую! Ах, девочки! Как я уже сейчас люблю Израиль! Свободная, демократическая страна! Да ради нее я, если потребуется, и автомат возьму!
О железной закономерности, с какой у людей определенного склада и воспитания мысль о любви тотчас влечет за собой мечту об автомате, Гирник в ту пору не догадывалась. Равно как и о том, что от низвергнутых кумиров юности в душах остаются пьедесталы. Опустевшие пьедесталы, тоскующие о суровом идоле. И кого туда потом ни взгромозди – Будду, Христа, Родину-мать или аллегорическую фигуру Прогресса – тотчас у монумента пробиваются беспощадные усы, а неофита обуревает трагически-похотливая жажда кого-нибудь крушить во имя…
Нет, еще не посещали Шуру такие мысли. Пылкость Зиты ей симпатична. Но не настолько, чтобы хотелось разделить эти порывы, – вот уж нет! Бежать за кордон, рискуя и там услышать трубный призыв родины, пусть демократической, но тоже, видно, не чуждой трубных призывов? Снова велят встать во фрунт перед державной идеей? Как-то оно глупо. И потом, родители ее и Скачкова, сестра, друзья… разве вывезешь столько народу, да еще по фальшивым документам? Нечего попусту душу растравлять. Шура Гирник чувствует себя плохо! Аминь.
Но вот странность: сейчас ей сверх ожидания живется бодрее, чем в первые дни службы. Здесь, где для нее нет и быть не может ничего реального – ни осмысленного дела, ни сердечной близости, ни забавы для ума – только вражда и способна быть настоящей. («Что, если и они поэтому такие злобные?»). Каждое утро она входит в здание ЦНИИТЭИ, как в логово врага. Собранная. Нервы натянуты до звона. Спина прямая – да, привычная читательская сутулость, и та куда-то исчезла. Из зеркала, что в дамском туалете, на нее взирает теперь дьявольски четкая физиономия с такими сверкающими глазами, каких она у себя не помнила. С эстетической точки зрения эта новая Гирник себе нравится. И в толпу сослуживцев она теперь входит, как нож в масло: какие там подковырки, шпильки? На них нарываешься, когда, развесив уши, вся расплывешься в лирических ощущениях. А сейчас – нет, она и сама чувствует, как невыгодно ее задевать. И болтовня отдельская при ее появлении разом глохнет. Так-то вот, товарищи дорогие. В каждом пропеллере дышит спокойствие наших границ!
– И все же, Александра Николаевна, что ни говорите, женщина…
Ага, даже Федор Степаныч думать забыл про «Шуренка»!
– Женщина? О чем вы?
– Да так, вспомнилось… Один мудрый француз тонко подметил, что женщина, сколько бы ни заносилась, истинных высот не достигнет. И знаете, почему? Потому что самой природой обречена помнить, что на свете существуют другие!
– А коммунист?
– Позвольте… Что вы сказали?
– Разве коммунист не осужден на ту же участь? Помнить, например, что существуют трудящиеся массы? Они ведь тоже «другие». Притом, заметьте, этих «других» очень много!
Ответа Александра Николаевна не дождалась. Был только взгляд. В нем она прочла, с каким наслаждением, как медленно Федор Степанович расчленял бы ее на множество мельчайших кусочков.
Глава V. Монологи под сенью монстеры
Неприятный оборот положение стало принимать тогда, когда администрация НИИ вдруг проявила интерес к нарушительнице бойкотика, коим общественность одного из отделов выражала старшему инженеру Розите Иосифовне Розенталь порицание за проявленный индивидуализм. Сперва Шуру перехватил – похоже, подстерег! – в коридоре Человек без лица, завкадрами. Ей к тому времени все же удалось кое-как его запомнить, и она исправно: