«– А это что? – прервал Илья Ильич, указывая на стены и на потолок. – А это? А это? – Он указал и на брошенное со вчерашнего дня полотенце, и на забытую на столе тарелку с ломтем хлеба.

– Ну, это, пожалуй, уберу, – сказал Захар, снисходительно взяв тарелку…»

Именно, именно, снисходительно, не покорно, не лениво, не иначе как-нибудь, по-другому просто нельзя! Какой невиданный может теперь получиться характер! Какие можно ещё открыть в нем удивительные, ничем не замеченные черты! Главное, главное: сдвинулось и пошло! Теперь начнет открываться, только поспевай да лови…

Колокольчик негодующе закатился в передней.

Старая истина: не только судьба, часто люди бывают неумолимей и хуже самой черной судьбы. Иван Александрович знал, что попался, что его время нынче прошло, однако размахнувшееся перо побежало быстрее, оставляя вместо букв какие-то закорючки, точно хоть этим бешеным бегом ожившего внезапно пера он мог обмануть и того, кто настойчиво, длинно призывал от дверей, и, что смешнее, обмануть и себя:

«– Только это! А пыль по стенам, а паутина!

– Это я к Святой неделе убираю: тогда образа чищу и паутину снимаю…»

Неповоротливый Федор наконец отворил-таки дверь, и за спиной настойчиво рокотал нахолодавший, осипший с улицы голос, а он торопливо выспрашивал капризным тоном огорошенного Ильи Ильича, почти не отрывая от бумаги пера в промежутках между словами:

«– А книги, картины обмести?..»

И утреннее свежее певучее безотказное воображение, жадно подвижное, сочно пылавшее, легкое, уже выхватывало из памяти так свежо, точно было вчера, недолгого слугу его, долговязого, тощего, рыжего, с когда-то разбитой, плохо зажившей губой, как будто Петра, который, отслужив свой договоренный день, ночью запирал его тайно на ключ и уходил куда-то в карты играть и мертвецки пить до утра. И уже ненароком примешивались к снисходительному Захару новые и новые свойства, черточки, взгляды, слова. И уже остановиться было нельзя:

«– Книги и картины перед Рождеством: тогда мы с Анисьей все шкапы переберем. Теперь когда станешь перебирать? Вы всё дома сидите.

– Я иногда в театр хожу да в гости: вот бы…

– Что за уборка ночью…»

Голова, склоненная над исписанным наполовину клочком, внезапно сделалась ясной и быстрой. В ней стремительно мчались сильные, свежие мысли, каких не являлось давно, так давно, что он позабыл, когда это было, погруженный в хандру и в утомительный труд. Заклокотала, забилась энергия бодрой, воскресшей, родящей души, было заглохшая в нем, истощенная принуждением служебного долга, настоятельно требуя той размашистой, богатырской работы, по которой он тосковал в своих мелких вседневных трудах. Старый, оставленный было сюжет, невзначай наскочив на крохотную, скользнувшую своевольно песчинку, развивался по-новому, богатея, ширясь у него на глазах. Уже представлялось осмелевшему, точно улыбнувшемуся уму, как бесцеремонный Захар, спрыгнув с лежанки тишком, выходил на цыпочках в сени, запирал уснувшего барина на замок и отправлялся к воротам поболтать о том да о сем, впрочем, пока что неизвестно о чем.

Пожалуй, это и была бы последняя глава первой части «Обломова»! Два-три часа такого порыва энергии – и можно бы было окончить первую часть! Наконец к нему пришло вдохновение! Боже мой, ничего и не надо бы больше!

Федор втиснулся в кабинет, загудел:

– Там… из типографии… бранятся.

Он в бешенстве обернулся и взвизгнул:

– Пусть ждут!

Федор попятился от него, и кто-то отшатнулся у Федора за спиной, а он стальными пальцами стиснул перо, как кинжал, да вдруг очнулся и тихо положил безвредную деревяшку на почернелый чернильный прибор.