В отличие от других, она долго не открывалась ему, не поддавалась режущей силе анализа. Что-то, как он ни бился, оставалось в неё неразгаданным. Он словно бы знал её по частям, а весь характер, самый тип её был непонятен. Он находил её своеобразной, удивительной, необычной, однако не мог уловить, в чем состояла её необычность, чем она удивляет его?

И тогда он вспомнил о Старике и заметил эту неопределенность лица, невыразительность взгляда, сутулую вялость покатых плечей, точно придавленных неведомой тяжестью, эту податливость прежде времени располневшего тела.

Он вдруг безошибочно угадал затаенную слабость безразличной, угасавшей или даже угасшей души. Жизнь Старика по видимости представлялась гармоничной, разумной, в ней совместились и долг службы, семьи, и тихие наслаждения творчества, однако этого странного человека наслаждения тяготили не меньше, чем долг, видимо, было всё безразлично, не нужно ему.

И всё отчего?

Может быть, оттого, что потеряна цель, что не стало смысла равно ни в наслаждении, ни в исполнении долга?

Он ещё ответить не мог, но уже почуял близость большого несчастья. Эта близость, даже неотвратимость беды перепугала его, и он иными глазами увидал и её.

Она самозабвенно, самоотверженно исполняла долг матери и жены, вкладывая в него всю свою женственность, знания, характер и ум, но одного этого, слишком обыкновенного долга ей было мало, она жаждала большего, дерзкого, падений и взлетов, борьбы и крутых перемен, чтобы жить какой-то иной, более достойной, даже доблестной жизнью, и однообразные будни, с пеленками, обедами и отиранием слез, мучили, тяготили, подавляли её беспокойную душу, которой грезилось что-то гордое, непоколебимое, смелое, а в близком человеке нужен был героизм, что вместе, вдвоем взлететь в палящую высоту.

Да, вот в чем было дело: в Старушке клокотала энергия, и она просто не знала, не находила, на что бы направить, на что бы растратить себя.

А Старик духовно был мертв, это в тридцать-то лет, что же станется в сорок и в пятьдесят?

Старушка, казалось, пока ещё не приметила этого. Она любила своего Старика, как тут же вносил свою поправку анализ, любила его потому, что это был её муж, единственный, первый мужчина, добрый и честный, воспитанный в духе лучших семейных традиций, как были воспитаны и старшие братья его. Она им восхищалась, в её лазах он был выше всех, кого она знала, потому что была в детстве несчастна, а Старику не довелось ни разу обидеть её. Она ещё могла жить хозяйством, детьми, заботой о милом, покладистом, беспомощном муже.

Только всё чаще тревожными бывали глаза. Только иногда набегали морщины на лоб. И предвестие скорби намечалось кругом молодого, крепко сжатого рта.

Он с содроганием угадал, что силы её, пригодные на какое-то беспримерное дело, не растратятся на пеленки и детские сказки. Когда-нибудь, и очень скоро, должно быть, они станут бурлить, отыскивая выход себе, и безжалостно разрушат её, как всё разрушает стихия. Он предчувствовал эту погибель и уже начинал примечать, как она понемногу, бессознательно, случайно пока, открывала в своем муже посредственность, ещё сама своим неиспорченным сердцем не желая верить в неё, однако долго ли это продлится, и тогда, открыв и поверив, она ринется без оглядки на поиски нового, настоящего долга, а он был убежден, что она не найдет ничего, что бы вполне удовлетворило её.

Да и с кем она ринется на борьбу, как только начнет презирать Старика?

Он много жил, наблюдал, размышлял, кое-что знал и достаточно глубоко заглянул в родники, которыми питается жизнь. Итог наблюдений и размышлений мало его утешал. В людях, и живших в прошедшие времена, и ныне живущих, он открыл всего два единственных типа: Обломов и Штольц. Один неподвижный, сердечный, бесхарактерный, мягкий, отклонявший от себя всякий долг, раз исполнение долга требует скуки, терпения, одоления и труда. Другой, принимая долг как единственный смысл своей жизни, не страшась скуки, труда и борьбы, одолевая на пути своем всё, что мешало идти, удачливый и деловой, до крайности сух, эгоистичен и временами жесток.