— Пошли, принцесса.
Она сильно шепелявит, и когда скалится, должно быть, злясь на поручение, замечаю, что у неё не хватает зубов.
Агнесс ведёт меня к крыльцу. Жительницы «Обители лилий» расступаются, пропускают внутрь. Холл длинный и одинаковый: окно-простенок-окно… Стены — белённые по штукатурке. Грубо, грязно, наспех. И создаётся впечатление, что серость въелась в этот мир.
Меня заводят в какую-то комнату и бесцеремонно толкают на кровать.
— И чего тебе неймётся, убогая? — зло кидает Агнесс.
Не отвечаю, поджимаю ноги, дрожу. Тут не до разговоров.
— Тётушка для тебя всё! Кормит-поит-одевает, а ты! Вот чего надо? Куда ты, дура, пойдёшь? Мир за Болотной пустошью разомнёт тебя в труху. Если на салигияров не нарвёшься.
— Кто такие салигияры?
Переспрашиваю, потому что слово кажется мне слишком неуместным, чтобы произносить его в холодной каморке, похожей на сарай.
— Забыла?! — Агнесс округляет глаза, будто увидела паука. — Они следят за исполнением интердиктов Великого Охранителя.
— Интердикт… запрет… это слово было там…
Агнесс швыряет мне старое пальто, заворачиваюсь в него, становится теплее. Смаривает в сон.
Да, скорее! Заснуть и проснуться в своей постели.
Последнее, что, кажется, произношу вслух:
— Пустьзакончитсякошмар!
Одним словом, быстро, на выдохе. Как загадывают желание прежде, чем потушить свечу на именинном торте.
И проваливаюсь в черноту ...
Не просыпаюсь, но заболеваю. А болеть здесь также непристойно, как и наслаждаться. Ты становишься обузой, виснешь на шее других.
Это стараются показать мне каждый раз, — Агнесс и другие — вливая в рот мерзкие микстуры, после которых трясёт и выворачивает. От лекарств становлюсь настолько слаба, что не могу даже пошевелить рукой. Кормят плохо, только чтобы не уморить совсем, потому что я — ценный товар.
У болезни есть одно преимущество — ты долгое время находишься наедине с собой, и можешь подумать, взвесить и разложить по полочкам всё, что узнала, увидела, услышала. Я стараюсь, но это непросто, особенно, когда появляется она.
Айринн.
Чужие воспоминания, чужие мысли, чужие слова. Но мои. Я чувствую, живу, болею ими.
Некоторые — страшные, до одури, до желания наложить руки. Они выжигают душу, оставляя пустоту и слякоть. И вечный неизбывный дождь — слёзы, что бегут по внутренней стороне век.
Тогда тоже лило.
...здесь всегда осень, дождь и свинцовое небо.
Сижу у окна и смотрю, как ветер свивает в тугие спирали опавшие листья. Деревья вокруг нагие и продрогли до корней. Мне холодно, я дрожу. Хотя сегодня у тётушки топят.
Жду, сама серая и в сером, как эта осень, вытянув руки вдоль чистенького белого передника. И вот они приходят за мной. Как обычно — Агнесс и Люси. Мы зовём их «надсмотрщицы». Тётушкины прихвостни. Норовят толкнуть, щипнуть — торопят так. Дескать, идём быстрее, господа, мол, не любят ждать.
Прошу их. Они хохочут. Моя мольба веселит. Упираюсь — бьют в живот, до спёртого дыханья, и тащат силком.
Открывают дверь, вталкивают меня.
Их трое. Они обнажены и отвратительны. Их руки и лица лоснятся от жирного обеда. Не хочу, чтобы они касались меня этими руками. Я вообще не хочу, чтобы они касались меня. Плачу, умоляю их. Но им тоже смешны мои слёзы.
Старший, потный и лет за пятьдесят, сжимает мне пальцами подбородок и поворачивает мою голову к товарищам:
— Губки пухленькие. Сладенько отсосёт.
На его слова я отзываюсь тоненьким воем:
— Нет. Я не буду. Нет.
— А ну цыц, — рыкает он и даёт мне затрещину. — Мы и так тебя нераспечатанной оставим. Мардж сказала: ты — ценный товар. А мы уважаем Мардж. И не станем ломать ей бизнес. Вот и ты не ломай нам кайф — за твой ротик мы заплатили с лихвой.