Весна лезет внутрь нагло и зелено. А в башку — дурные мысли: а чё, всё зеленое — такое наглое? Вон, даже Разрухи, что отсюда, с холма, отлично видать, все заплела. Там в Разрухах дома облезлые, безглазые. Зыришь на них и кажется, вот рухнут, такие трухлявые. Железки там разные, когда ветер, скрипят. А ещё машины всякие. Торчат, будто из земли и повсходили. Вот такими драными и негодными. Но Гиль говорит, что и годное есть и всё равно в Разрухи ходит — ищет всякое. Гиль у нас мастер. В его холщине всяких деталей полно.

Зырю на Разрухи с тоской — туда бы, полазить. И весну потрогать. Трава на холме вон мягкучая какая, может и змеи те зелёные, что по домам ползут, тоже мягкие.

А ваще хрен с ней, с весной. Там Тотошка один!

— Вернемся, а?

Тереблю бабу Кору за рукав и подскуливаю.

— Нет! — отрезает она. — Пусть умнеет.

Скисаю:

— Умнеть долго. А кашалоты, монстрилы эти, — они ням и схрумали. Ну, давай?

Пока я её убалтываю — несётся сам. Только взрослые в сторону — сразу на четыре мосла. Пыль столбом, и задние лапы впереди. Уши по ветру, морда радостная. Гад.

Тотошка, вон, любит весну и за хвостом погонять.

А у меня из-за него в душе пискляво и тоненько-тоненько… воет…

Уууууу… Убила б…

Вернулся!

Реветь не буду, перетопчется.

Но, блин, самой хочется на четвереньки и носится по-тотошкенски.

Чтоб слюнями забрызгать всё. И гавкать взахлёб.

Баба Кора в шоке.

— Тотошка! Немедленно! — и дрожит на него щеками.

— Ластоногая!

— Урою!

Все в порядке. Можно вздохнуть.

И Дом-до-неба, весь зеленый от мха и вьюна, теперь кажется добрым. И ваще, где ещё так клёво, как за Рубежом.

А спустимся вниз — и исчезнет всё: и зеленое, и синее. Будет только серое, и не поймешь, что весна.

Разрухи, наконец, остаются позади и сверху. Пересекаем Рубеж — и здравствуй Залесье! Будто в канаву нырнули: мутно и воняет.

Задрипанные холщины тянутся с двух сторон, в них напихано всякого — хмамиды, железки, штуки всякие из Разрух. Рядом торговцы. Впаривают, значит, своё. Падшие между теми холщинами ползают, как снулые. Серо. Ни травинки. Пыль одна, красновато-зелёная. И вонища.

Базар.

Много тут всяких недобрых. Могут утащить и самого тебя впарить с потрохами. Как ту Арнику.

Здесь ждёт Гиль. Смотрит строго, головой качает. Бабу Кору жалеет: мается она с нами, неслухами. Гиль, он хороший, хоть и зелёный.

Большой, сильный. Кулаки у него, как моя и Тотошкина головы. Как даст!

— На базаре что?

Говорит баба Кора, мы стоим виноватые, потупились и молча.

— Тихо, — рыкает он. У него даже «тихо» выходит грозно. — Ангелы низко сегодня. Кашалоты в осадке.

Смеются. Тяжело и невесело.

— Живём! — кивает баба Кора нам. — Пошли, мелюзга. Жрать хотите, небось.

А я смотрю на неё и внутри щемит. И из-за Гиля тоже. Как раньше из-за Тотошки. То ли радостно, то ли до слёз. А может вместе. И хочется лезть с объятьями, но нельзя. Обидятся ещё. Особенно, Гиль.

Поэтому улыбаюсь, тру зеньки и тяну:

— Блиииииннн!

На том и идём: они впереди, мы с Тотошкой следом.

И в сырости Залесья нам тепло.

***

Больше всего Карпычу нравится тереть за жисть. Тут он мастак.

Днями готов.

А в тёрках главное выяснить мужик ты или нет. Для Карпыча это выясняется распитием самогона и чисткой морды. В этом-то и заключается мужиковость.

А ещё — про баб говорить. Карпыч любит вспоминать личный рекорд — пять за ночь. Он ещё ого-го, мог бы так жару дать, да денег нет. А Продажные и их дилеры нынче втридорога дерут, не то, что раньше.

Прежде, бывало, баба за одни только россказни о счастливых билетах да чудо-поездах сама предлагала. А щаз… Махнуть рукой да плюнуть.

Женитьба, по его, блажь.