«И где он был все это время?» – интересуется Наташа. Я говорю, что его содержали в специальном заведении и я завтра должна туда поехать. «На кремацию». Наташа смотрит на меня с пониманием. «Он оставил после себя несколько вещей. Библию, хасидскую шляпу, самоучитель иврита, открытку с двумя персиками и записи, которые никто не может расшифровать. Хотя предметно я этим не занималась».
«Это вещи тех, кого он убил?» – спокойно спрашивает Наташа, а я понимаю, что мне это даже в голову не пришло! Господи, но ведь это в самом деле могут быть вещи жертв… «Привет», – услышала я голос Дерека и оглянулась. «Ты уже с креслом Гиммлера?» «Еще нет, но очень скоро оно будет у меня». Дерек тоже босиком, светло-зеленая футболка, наверное, в честь глаз Наташи, джинсы.
Дерек с Наташей действуют слаженно, она привстает, он садится на стул, она присаживается к нему на колени, какие у нее длинные ноги… «У Марты сегодня умер дед», – говорит она ему. «Какой?» «Отец отца», – отвечаю я, я слежу за его рукой, его палец выравнивает изгиб Наташиной талии, тщательно, так турецкие ремонтники готовят к покраске стену…
«А разве он не умер в 43-м?» У Дерека хорошая память. «Он умер сегодня в сумасшедшем доме», – отвечает Наташа. «В 43-м умер кто-то вместо него. А он оставил им вещи евреев, которых он убил», – добавляет она непосредственно. «Зачем?» – удивляется Дерек. «Чтобы помнили», – нервно отвечает Наташа. «Может, он оставил завещание?» – спрашивает Дерек. Наконец-то он обращается ко мне. «Нет, Олаф ничего о завещании не сообщил. А об этом он упомянул бы в первую очередь. Да и какое завещание, если дед действительно был не в своем уме», – говорю я.
«Я хочу с этим разобраться. У меня голова кругом идет», – продолжаю я. «Марта, зачем теперь тебе это нужно? Что это изменит, что это тебе даст? Умер дед – ну и умер. Тема закрыта, свой род он успел продолжить. И титул передать. В конце концов, настолько ли важно, когда и где он умер? На войне или в сумасшедшем доме – на результат это не влияет. Кстати, а что говорит твой отец?»
«Это может влиять на последствия. И могло бы повлиять на результат, если бы я узнала о его жизни, а не о его смерти. Отца сейчас нет, о деде он знал. Я имею в виду, знал о том, что дед жив и сходит с ума на государственных харчах. Так говорит Олаф. Конечно, я как следует допрошу и отца, и тетку, и мать. В этом можешь не сомневаться».
«Я в тебе никогда и не сомневался. Особенно, в твоей фокстерьерской хватке. А зачем тебе с этим возиться? Я уже сам от себя устал. Но послушай, ну, умер дед. Сошел с ума. Оставил несколько вещей, связанных с еврейством, ну и что тебе из этого?»
Он доведет меня до бешенства. «Как ты не понимаешь?! Я была на его могиле в Союзе. Мы долго получали разрешение, чтобы поехать туда. Все просто поверить не могли, что нас туда пустят. Я сказала отцу, что буду голодать у посольства Советского Союза, если они не разрешат нам оплакать деда, и впервые в жизни увидела отца таким испуганным. Манфред добавил перца, когда сказал, что поддержит меня, но есть будет и сделает скульптуру из красного картона, такую, что «красные советские советы позеленеют». Но нам разрешили приехать.
Я помню, как отец стоял рядом со мной, в тихой скорби. Мать – тоже. А оказывается, он, а может, и она тоже, знали, что в это самое время его отец спокойно поглощает больничный завтрак в сумасшедшем доме и играется шляпой убитого еврея?»
«Слушай, может, это шляпа не убитого еврея, может, он этого еврея спас. Это шутка. Ведь это все равно не имеет значения». «Это – имеет значение. А вдруг он боролся с фашизмом? Вдруг он защищал евреев, поэтому его упекли в сумасшедший дом, а родственникам сообщили, что он умер. А над ним всю жизнь ставили эксперименты, отчего у него и поехала крыша. Вот о чем я думаю».