На рассвете ей наконец удалось проснуться окончательно. Какое-то время она металась по отсеку, бормоча себе под нос что-то невнятное, потом немного успокоилась и, привалившись к стене, села у самого края.

Обычно по утрам она сидела так до тех пор, пока сверху, с крыши отсека, не сваливался пакет с едой. Это было одним из немногих развлечений – медленно, изо всех сил тормозя себя, разбирать содержимое пакета, раскладывать аккуратно у стены, которая в ее отсеке играла роль кухонного шкафа.

Чаще всего пакеты с едой появлялись, когда солнце находилось на расстоянии одной ее ладони над горизонтом.

Сначала вдалеке зарождался едва слышный шорох выжженной жарким летом травы.

Потом этот шорох постепенно превращался в пунктирный звук приближающихся шагов.

Потом эти шаги сворачивали к отсеку Эйнштейна, и через пару секунд звук менялся: теперь человек поднимался по скрипучей деревянной лесенке.

Четыре ступеньки. Пауза.

Затем начинался совсем другой скрип: человек, судя по всему, поднимался по лестнице, вертикально закрепленной снаружи на задней стене Эйнштейнова отсека.

Еще шесть ступенек (видимо, довольно высоких) – и человек оказывался на крыше отсека.

Пять шагов по крыше.

Еще восемь-десять секунд – и звук глухого удара пополам с шуршанием пакета, шлепающегося на пол Эйнштейнова отсека.

Потом все то же самое, но в обратном порядке: человек возвращается по крыше отсека, спускается по двум лестницам, делает еще четыре шага по сухой траве, поднимается на четыре ступеньки – теперь уже к ее собственному отсеку, лезет по вертикальной лестнице, тяжело, неспешно шагает по крыше…

Потом шаги замирают прямо у нее над головой. Человек наверху, видимо, усаживается на корточки, свешивает пакет с крыши, слегка раскачивает его, чтобы он упал точно в отсек, а потом сильным броском вбрасывает внутрь.

Сейчас солнце стояло на целых полторы ее ладони выше горизонта, а никаких шагов снаружи слышно не было.

Зато слева зашевелился Эйнштейн.

Она прислушалась: он покрутился на своем матрасе, потом с тихим стуком сбросил ноги на пол. Он почему-то по утрам никогда не ставил ноги тихо: ему обязательно нужно было их сбросить, чтобы пятки увесисто ударили по доскам пола.

Еще через минуту раздались его тихие шаги, лязг отодвигаемой жестяной крышки туалетного бака, мелодичное журчание и снова лязг. Потом шаги в соседнем отсеке двинулись в сторону края.

Она замерла. Отчего-то ей каждое утро казалось, что Эйнштейн идет к краю не просто так – хотя она и сама после своих утренних метаний по отсеку обязательно подходила к краю и надолго усаживалась там. Но когда к краю шел Эйнштейн, у нее всегда замирало сердце. Вроде бы ничего этакого про него известно не было, но сердце все равно замирало.

– Доброе утро, Эйнштейн, – подала она голос.

– Привет, – хмуро отозвался тот. – Что новенького?

Это было его ежедневной шуткой, и она, как и всегда, ответила:

– Солнце встало.

Еще через несколько минут Эйнштейн с досадой осведомился:

– Нас сегодня вообще кормить не собираются?

– Ты надеешься, что он ответит? – очень мягко спросила она.

– На что ответит? – через слишком большую паузу раздраженно буркнул Эйнштейн, и она поняла, что права: он действительно изо всех сил надеется получить хоть какой-то ответ на свое вчерашнее яростное «Зачем?!».

До сих пор Эйнштейн был единственным, с кем ей было не противно общаться. Хотя точнее было бы сказать, что общаться с Эйнштейном ей было приятнее, чем с Фермером. Общаться со Скрипачкой возможности не было, да и не особо хотелось после суток ее почти непрерывной истерики. Фермер же за неделю совместного существования проявил себя приемлемым собеседником только пару-тройку раз – видимо, когда был совершенно трезвым и уже отошедшим от утреннего похмелья.