– Ст-та-аканов только два осталось, – говорит Петр и, глядя с улыбкой на свою чашку, объясняет: – Из серванта вытащил.

– Баба уши поотрывает, – говорит Иван и внимательно смотрит, чтобы не перелить. Он, видно, тоже не любит таких дергающихся заик… Тогда зачем брал его с собой?..

– Не оборвет, – утверждает Петр.

Но ты перебиваешь его, сказав самое значительное, что когда-либо говорят мужчины, слово, в которое они вкладывают столько смысла, чувств и своего знания жизни, что ни одному писателю этого не передать, но ты, конечно, не думаешь об этом. Ты говоришь торопливо:

– Ну ладно, давай…

– Д-давай, – повторяет Петр, но ты его не слышишь, ты уже пьешь. Пьешь ты спокойно и уверенно, потому что знаешь, что не первая она и не последняя.

И Иван пьет, как ты, ну не точь-в‑точь, но похоже, хорошо пьет. А Петр, конечно, глотает торопливо, чуть не захлебывается, кадык у него дергается, нет, не нравится он тебе, но ты на него не смотришь и не думаешь о нем. Ты нюхаешь хлеб, берешь луковицу, жуешь ее с сочным хрустом, закусываешь хлебом и говоришь:

– Солички б.

– Хрена у нее получишь, а не солички, – говорит Иван. Он тоже хрустит луком. Он, видно, еще не отошел.

– Да ладно, – говоришь ты, – успокойся. Что же сделаешь, если она такой человек? – Ты не любишь, когда люди зря расстраиваются.

– Она такой человек, – повторяет Иван, только с другой интонацией, громче. – Я-то знаю, какой она человек. Уж двадцать лет в зятьях хожу. Она, если хочешь знать, – неплохой человек.

Нет, Иван все-таки хороший мужик. Взял вот и тещу пожалел.

– Это года четыре назад началось, – рассказывает Иван. – Они меня стали учить с бабой, как с людьми разговаривать. Две недели учили, я все терпел. Ну а потом не вытерпел, выпил, а теща гостила как раз у нас, спать осталась. Я спать лег, а они все учат и учат, спать не дают. Зло взяло, и стал я их учить…

Ты эту историю знаешь. Иванова жена и теща бегали тогда в рубашках босиком по коридору, стучали в двери и кричали, что убивают. Иван, конечно, их не убивал, но поддавал хорошенько и кричал: «Вот так надо с людьми разговаривать!» Да ты тогда еще с Симаковым Ивана успокаивал, Иван забыл, наверное.

Петр вытянул шею и внимательно слушает. Видно, задет какой-то нерв, может быть главный, самый больной.

Когда Иван замолкает, выговаривается и посматривает опять почему-то вверх, Петр говорит, не изменяя выражения лица, оно так же серьезно и внимательно:

– Я свою один раз па-а-п-пробовал поучить, так она меня на п-п-пятнадцать суток засадила.

– Я б ей засадил, – говорит Иван, и на скулах его, пробежав, скрываются тяжелые и крепкие желваки, даже уши шевелятся.

А ты ничего не говоришь ни про свою тещу, ни про свою жену, потому что тещи у тебя нет, она умерла в войну, когда и тещей твоей не была, а жена у тебя – молодец, хотя, конечно, и у нее завихрения бывают, и раза два даже погонять пришлось, правда, давно, молодые еще были, да зачем об этом рассказывать? Иван бы, он тоже не рассказывал, видно, здорово из‑за тещи расстроился, ну а Петр – он человек такой дурной.

– Ладно, наливай, – говоришь ты, обращаясь к Ивану, чтобы прекратить этот разговор. Ты говоришь, понимая, что рано еще наливать – еще после первой толком не закусили, но Иван уже налил, и вы пьете.

Теперь можно отдохнуть. Ты дожевываешь кусок хлеба с наложенными на нем горкой кильками, срываешь травинку с жидкой метелкой, покусываешь ее и откидываешься на спину, вернее, на бок, полулежишь, упершись локтем в землю. Иван сидит по-татарски скрестив ноги и весело орудует ножом, очищая редиску от кожуры, – витамины витаминами, но когда земля после водки на зубах хрустит, тоже не очень приятно. Редиски становятся новенькими. Они одна за другой летят на газету, а некоторые летят в рот Ивану. Он между прочим жует их и продолжает работу. Петр сидит неудобно, на корточках, и, согнув худую длинную спину так, что костяшки хребта выперли, дымит папироской, не вытаскивая ее изо рта, щурит от дыма глаза и смотрит вниз, себе под ноги.