– Свидетель, господин Кибальников, был только один: Господь Бог. – Порфирий Игнатьевич судорожно дернул тупым подбородком, и трудно было понять, что скрывалось за этим: улыбка палача или его сочувствие своей жертве.
Когда офицеры встали, чтобы разойтись, Исаев движением руки остановил их.
– Еще один вопрос, господа: как вы разместитесь в доме? Ведь все-таки нельзя, чтобы господин Ведерников со своей… – замялся Исаев, – были у всех на виду. Не правда ли?
– Благодарю, Порфирий Игнатьич. Я оборудую жилье на вышке амбара, – сказал Ведерников. – Там будет хорошо. По крайней мере, до холодов.
Отс и Кибальников стали уговаривать Ведерникова занять дом и уступить вышку амбара им, но тот настоял на своем.
Оставшись один, Ведерников зашагал по комнате из угла в угол. «Не поторопился ли я? А вдруг она не согласится? А вдруг мои чувства переменятся?» – рассуждал он сам с собой. Но как он строго ни допрашивал себя, как ни настораживал свое сердце, он испытывал только одно желание – скорее сесть в обласок и плыть в коммуну, чтобы увидеть Лукерью, побыть с ней хоть час, хоть минуту. Если б не больные руки, он сделал бы это сейчас же, не откладывая ни на один день. Он вспомнил, что в доме Исаева в шкафу стояли аптечные склянки с лекарством. Ему не хотелось лишний раз быть просителем и унижаться перед хозяином заимки, но ради встречи с Лукерьей он готов был на все. Он выскочил из дому, догнал Исаева уже на тропе, остановил его:
– Прояви, Порфирий Игнатьич, великодушие… Видишь, какие руки.
Исаев посмотрел на его вздувшиеся ладони, удивленно покачал головой, почмокал толстыми, вялыми губами.
– Для жениха недопустимое дело. Даже невесту не приласкаешь…
Исаев засмеялся, но Ведерников сжал челюсти, покорно промолчал.
– Есть у меня заживляющий порошок. Через знакомого провизора в Томске достал. Пришлю. С Надюшкой пришлю.
– Душевно благодарю, Порфирий Игнатьич.
Но как ни действенно было лекарство, миновало много дней, пока руки Ведерникова зажили. Все это время он терзался и мучился. Порой ему казалось, что все потеряно. Лукерья забыла его, а главное, забыла свое смятение, свою мольбу: «Увез бы ты меня, парень, в Томск, пока я живая».
Отс и Кибальников по-прежнему не одобряли намерений Ведерникова, но отговорить его были не в их силах.
Да и нужно ли отговаривать? Когда-то они и сами немало чудили. Сколько раз самое обычное и пустое волокитство за хорошенькими женщинами приходилось выдавать за пылкую любовь! К тому же появление молодой, красивой женщины в стане при этой унылой, скучной жизни сулило все-таки какое-то разнообразие и могло внутренне подтянуть их, удержать от апатии, которая давила камнем. Пусть Ведерников через неделю-другую покинет свою красотку. Не первая она у него. Но все-таки перед их взором промелькнет новый человек, свежее лицо…
Как-то утром, во время завтрака, Ведерников не без торжественных ноток в голосе сказал:
– Итак, братья офицеры, я сейчас уезжаю. Вернусь либо счастливцем вместе с ней, либо презренным одиноким бродягой… бродягой на всю жизнь.
– Ну, дай тебе бог удачи, Гриша, – со вздохом напутствовал его Кибальников.
…И вот Ведерников приближался к коммуне. День стоял ласковый и яркий, шелковистый мягкий ветерок пробегал по листве прибрежных кустов, разбрасывал по глади реки продолговатые пятна ряби. Было то время, когда, по предположению Ведерникова, в лагере коммуны Лукерья оставалась одна или на худой конец с помощницей. Прижимаясь к берегу, хоронясь под кронами нависших над рекой берез и тополей, Ведерников не подплыл, а скорее подполз почти к самой кухне. Не только возле шалашей, но и по всему коммунарскому берегу было тихо и пусто. Ведерников встал в обласке, чтобы обозреть берег в глубину, и сейчас же увидел Лукерью. Она сидела возле печки-времянки на табуретке, вытянув руки. Лицо ее показалось ему бледным и осунувшимся. Но долго наблюдать за ней у него не хватило терпения.