– Садись, Луша, садись вон на чурбачок, – не отрываясь от тетрадки, кивнул Бастрыков на кедровый обрезок, поставленный на попа.
Лукерья чуть подобрала широкую сатиновую юбку, одернула белую кофточку, осторожно села.
Бастрыков захлопнул тетрадь, посмотрел на Лукерью. Смуглое лицо ее горело румянцем, глаза блестели, волнистые черные волосы, собранные в тугие косы, отливали синеватым глянцем. Она была взволнована, дышала с трудом, но сидела прямо, голову держала чуть вскинутой, и это придавало ей какую-то скрытую торжественность. Невольно Бастрыков залюбовался ею.
Долго молчали. Бастрыков ждал, когда заговорит она, а Лукерья, хотя все и обдумав, никак не могла преодолеть робость, вдруг с новой силой охватившую ее.
– Скажу тебе, Роман, все, как Господу Богу сказала бы, – наконец послышался ее голос.
– Я слушаю тебя, Луша. Говори, как можешь. Чего ж ты? Мы свои люди.
Ей послышалось в голосе Бастрыкова и тепло и сочувствие.
– Плохо мне, Роман Захарыч. Очень плохо.
Она посмотрела на Бастрыкова. В уголках ее глаз появились крупные слезы. Он решил, что она сейчас разрыдается и разговора не получится. Но Лукерья вскинула руки, хрустнула пальцами, и он понял, что она не позволит себе плакать.
– Чем же тебе плохо, Луша?
– А ты не знаешь? Ты хоть раз подумал обо мне?
– Думал, Луша, много раз думал.
– И?
– Скажи, что тебя мучает?
– Ты мучаешь.
– Ты еще не выбросила эту думку из головы?
– Не сердись, Роман. Будь человеком, пойми меня.
– Я не сержусь. Откуда ты взяла?
– Нету у меня сил перестать любить тебя.
– Ты же мужняя жена. Тебе не стыдно?
– Не стыди меня. Не поможет. Убей лучше, как собаку.
– Перестань такими словами бросаться!
– Ну, приласкай меня хоть один разочек, Роман, а потом кинь в омут.
– Я вот встану и уйду от тебя.
– А уйдешь, и я уйду. Навсегда. Кирпичи на веревке.
Роман взглянул ей в лицо. Она побледнела. Глаза были сухие и горячие, как угли. Она не шутила. И опять невольно, сквозь свою сдержанность Бастрыков подумал: «Пламенем пылает! Нелегко пройти мимо такой… И как только у Терехи рука на нее поднимается! Знать, душа мелковата».
– С тобой можно говорить, Луша, спокойно?
– Твоими разговорами и живу. В них одних вся отрада. От Терехи только ругань слышу.
– Ты его хоть чуть любишь?
– Одного тебя люблю.
– Опять она за свое!
– Пойми ты меня как умный, добрый человек. Не могу без тебя. Исказнил ты меня. Не сердце у меня внутри – решето, раны одни. Погибну я. И ты один на свете спаситель мой…
– А ты можешь понять меня? Или твоя боль заслонила тебе глаза?
– Роман, ты любишь меня?
– Не люблю, Луша. Чтобы полюбить тебя, надо иметь душу свободной. А я все еще Любу помню.
– А полюбил бы потом?
– Не знаю, Луша. Зачем говорить о том, чего нет?
– Полюбил бы! Я знаю. И какой бы я тебе подругой была, как бы хорошо нам было!
– Ты так говоришь, будто мы с тобой двое на этом берегу. А что бы люди сказали? Коммунары? Они сказали бы: председатель наш подлец, он обманул нас. Он разбил семью товарища. Ему нельзя верить: он предаст любого и в другом. Он хвастал, что отдаст жизнь людям. А что оказалось? Он устраивает поудобнее свою жизнь, еще никак не устроив ее для всех. Ты это понимаешь, Луша, или нет?
– Уйдем отсюда, Роман. В коммуне Васюха останется.
– Лучше застрели меня на этом месте.
– Выходит, нет у меня надежды.
– Нету, Луша.
– Ты жестокий, Роман. Камень.
– Ты жестче, Луша. Ты как река в половодье: заливает и берега и острова. И нет ей дела до того, что тут люди, избы…
– Ты можешь, Роман, одну мою просьбу исполнить?
– С охотой, Луша.
– Какая моя доля будет дальше – не знаю. Вижу только – жить так нельзя… Позволь мне проститься с тобой. Дай поцелую тебя.