– Ножовку подай-ка, братка, – глухо, но мягко попросил он у Кузьмы.
Минутами Афанасий прервётся – вытянувшись туловищем, пристально смотрит в одну сторонку. Там за снегами и заплотами – двор Пасковых. То Любовь Фёдоровну увидит – выходила она подоить корову, в соседнюю избу крынку с молоком уносила на продажу, то – Марию, Екатеринину сестрёнку. Мария уже девкой стала – длиннонога, складна, очевидно, что модница, франтиха. Екатерину напоминает. Очень похожи, очень. Только волосы по нынешней моде – короткие, стриженные, к тому же с лихим косым пробором – под Мэрилин Монро; и коротки настолько, чтобы шею, тонкую изящную её шею, было видно всю. Волосы завиты на бигуди из крупно свёрнутой газеты, чтобы, понимает Афанасий, завитки получились объёмными, броскими. «Хм, пижонка, однако, – подумал. – Красотой своей только что не торгует. Так, глядишь, и выкрикнет, как на базаре: эй, кто больше даст! А Катя? А Катя – друга-а-а-я», – невольно пропел он в мыслях и даже призакрыл веки.
К воротам Пасковых чредой подходят парни, свистят, тарабанят в калитку. Сегодня в клубе, кажется, танцы, вот молодёжь и сбивается в гурты. Мария выскочит на крыльцо в полузастёгнутой кофточке и распахнутом сарафане – смеётся, дразнит парней голыми коленками, открытой грудью, подмазанными бровями. Выглянет в дверь мать, прицыкнет на свою отчаянную дочь – та неохотно вернётся в тепло.
Смотрел, смотрел Афанасий, а чего хотел высмотреть – и сам хорошенько не понимал. Может быть, надеялся на чудо: выйдет и она.
– Да Катька тута не бывает, – наконец, не выдержал Кузьма и с дерзкой насмешливостью взглянул в глаза брата. – Вы ж где-то там, в городе, – усмехнулся он.
Резнуло и возмутило – «Катька», «вы ж». Что-то хотел ответить, но промолчал. Едва проглотил солоновато горчащий ком.
Стал поглядывать в другую сторону – на зеленцеватую, в голубеньком, как косынка, туманце Ангару, ещё не скованную повсюду льдом, на великое правобережное потаёжье. Давно приметил за собой – в Иркутске к Ангаре не присматривается, не любуется ею, редко выходит к её берегам. Там она не такая – не своя, какая-то чужая. Но там сладко и блаженно вспоминал свою, родную, – реку детства и юности, реку любви и печали своей.
Глава 30
Свадьбу сыграли через несколько недель, погожим и солнечным, но студёным и снежным декабрём. С завода отпустили жениха всего на два дня, но и в эти скоролётные часы он умаялся душой до того, что только и думал, чинно сидя с невестой за праздничным столом, – скорей бы на завод, чтобы окунуться в его грохочущую жизнь и – забыться.
На тайтурском вокзале, как и обещано было матерью, молодожёнов, уже расписавшихся в городе, как положено, по месту жительства, встретили тройкой вороных с колокольцами в дугах, украшенных атласными лентами и бумажными цветами. Раскормленные, молодые кони были впряжены в новенькие широкие розвальни, в которых золотилась свежая солома, а поверх – раскинут большой, пёстрый, в замысловатых восточных узорах, но изрядно потёртый, «персидский» – были уверены и отчего-то гордились селяне, рассказывая о нём в других краях, – ковёр. Один на всю деревню, оставшийся в ней с каких-то царских времён, даже во всём районе не видывали переяславцы ничего сходного. Слышали, правда, что в кабинете какого-то черемховского партийного начальника висит тоже порядочных габаритов ковёр, но без таких вот роскошных узоров, хотя и с ликом самого Сталина, при параде с золотыми погонами. Афанасий сразу вспомнил эту необычную и диковинную для деревни утварь: она, не находя применения и никому в сущности ненужная, пылилась на стене в реквизитном чуланчике клуба и только лишь однажды была использована – в самодеятельной постановке о красноносом кулаке-кровососе, которого Афанасий, заядлый театрал, и играл. «Кровосос», грузный и хмельной, возлежал на этом ковре, покрикивая на измождённых батраков, работавших из последних сил мотыгами.