«На Людмиле жениться, что ли?» – однажды подумал в отчаянии и озлоблении, отвадив очередную, как он называл их в себе, «липучку».

«Опрятная, чистая, умная девушка – чем не жёнка будет? Тихо заживём, ладом. Семьёй».

«Не надо будет рыскать мне, как кобелю, который сорвался с цепи».

«Эх, жизнь! Тоска и беспроглядье».

Во время одного привычно запозднившегося почаёвничанья в кабинете Смагина, воспользовавшись минуткой, когда, впервые, остались вдвоём, во внезапном тет-а-тет, с вероломно навалившейся сипотой в горле Афанасий невнятно проговорил:

– Может… в кино… Людмила Ивановна… сходим? А то всё чаи да чаи.

Она вся вспыхнула, зарделась, но посмотрела в его глаза открыто, даже пытливо и сказала хотя и природно тихо, но отчётливо:

– В «Ударнике», Афанасий Ильич, показывают, слышала, «Садко».

– Это про того былинного Садко, который искал в дальних землях птицу счастья? Что ж, пойдёмте и мы чего-нибудь поищем. Вместе с ним, – вымученно улыбнулся он стянувшейся щекой, пребывая в прежнем состоянии нетвёрдости и напряжения. – Завтра жду вас у кинотеатра на последний сеанс.

Вошёл в кабинет Смагин, искромётным полвзглядом посмотрел на дочь, полыхающую, уткнувшую глаза в пол, – догадался, что произошло между молодыми людьми. Грубовато кашлянул в кулак, волосато-игольчато схмурился и бровями и усами, очевидно упрятывая и, возможно, оберегая свою радость.

После кино Афанасий проводил свою тихую, затаённую даму до дома, перед дверью подъезда попридержал за локоток. Она низово и робко, но с откровенным поджиданием заглянула в его глаза. И он хотел было уже привлечь её к себе, поцеловать и даже сказать как-нибудь так: «А неплохо было бы, Людмила Ивановна, если бы мы с вами поженились». И фразу эту, легковесную, игривую, услышанную им в каком-то кино, уже давно обдумал, обточил в голове и даже перед зеркалом вроде как декламировал. Но – промолчал. Отпустил локоток. И не поцеловал.

Несколько дней во всём его существе беспрестанно отстукивало, как в громоздких с гирями часах, а в голове – одно по-одному, и так и этак перевёртываясь, блуждая:

– Ещё разок попытать судьбу? Сходить к ней? А вдруг… а вдруг…

Глава 26

Знал, что, закончив институт, Екатерина перебралась в Иркутск, приткнулась в комнатке общежития городского отдела культуры; работала в библиотеке. Догадывался: в Переяславке не осталась, потому что в деревне невозможно спрятаться от людей, сокрыть свою тяжкую неизбывную печаль; одинокая там, тем более молодая, – всё равно что шалая, юродивая. А в городе – растворяешься среди многих и многих и становишься незаметен, невиден, таким, как все, и горем ты живёшь здесь или радостью – кому интересно, кто спросит, кто поймёт так, как надо бы? Пока разберутся, кто да что ты, – глядишь, и жизнь пройдёт. Конечно, лучше матери никому не понять, но ведь и ей каждый день терзаться, видя свою неутешную, не такую как все дочь.

«А может, уехала, чтобы поближе ко мне быть?» – всполохнёт в Афанасии. Но надежда не разгорится, и мечты пригаснут.

Пришёл к ней в непроглядных потёмках октябрьского предночного вечера. Столь поздно явиться единственно и мог: цеховой начальник раньше восьми вырваться не мог с завода, а ещё – общественные обязанности, всевозможные комиссии, комитеты, советы, завкомы, горкомы; домой прибредал нередко заполночь. А то и вовсе не шёл в свою одинокую, пустынную квартиру: до утра притулится в кабинете на диванчике или же со Смагиным прокоротает время в спорах-разговорах.

Вымок под сырым липким снегом с мозглым ветром. С пальто и шляпы текло, когда стоял перед Екатериной, приоткрывшей на его перебивчатый, скорее, скребущий стук в дверь.