И тут же с досадой вспомнил о десятикрылой твари. Досада мгновенно превратилась в злобу, дополнилась ненавистью, и пророк едва не воспарил без единого крыла.

Но напомнил о себе голод. Пришлось брести к месту лёжки – по знакомой дуге, по испытанной траектории, на которой всегда росла пара-другая грибов.

«Надо в скит уходить», – сказал он сам себе, жуя.

«А ты где, козел?» – жуя, себе сам он сказал.

«Иди к такой-то матери!» – сказал он сам себе, жуя.

«Ты в скиту и есть, козлина!» – жуя, себе сам он сказал.

«Тебе сказано куда идти?» – сказал он сам себе, жуя.

«Сам иди!» – жуя, себе сам он сказал.

Дожевав последний грибок, пророк подумал: «Вот и поговорили».

Он доплелся до лёжки. Десятикрыл (или девятикрыл килеватый) неподвижно сидел на прежнем месте. Пророк с тоской посмотрел на него и решил усесться подальше. Выбрал толстую сосну, опустился на колкую землю, привалился к дереву спиной, закрыл глаза, задремал.

Пучило. А еще – хотелось женщину.

– Учитель… – прозвучало на грани слышимости.

Он открыл глаза. Так и есть – послушница. Она самая: ни худая, ни толстая; ни красивая, ни уродливая; ни умная, ни глупая; простоволосая, босоногая; да что там босоногая – нагишом. Так уж заведено, так уж приучена.

«Ну что ж, – подумал пророк, – тварь опять не та, сука гнойная, зато баба вот…»

– Покушаете, учитель? – как будто робко вопросила послушница. – Грибков я вам…

Пророк вскочил на ноги, зарычал, кинулся на покорное тело, обхватил его напрягшимися до синих жил руками, швырнул на землю, обрушился сверху, принялся драть.

– В меня, учитель, в меня… – молило тело.

Но он, как всегда, взревел: «Мвхррр!» и кончил телу на живот. Откатился в сторону. Послушница тихо плакала, приговаривая:

– Учитель, миленький… А вот грибков… Миленький…

«Послушников плодить», – подумал пророк. Он из последних сил поднял руку, попытался щелкнуть пальцами – не получилось, вспотели пальцы – повелел жестом: «Уходи» и снова закемарил.

Очнулся от того же шепота:

– Учитель.

Сказано, однако, было тверже. Пророк в печали повернул голову на зов, посмотрел: да, точно, теперь ученик явился. Ишь как глядит – строго, требовательно.

– Уедем, учитель? – спросил ученик. – Давай уедем, а?

– Учитель… – вторило из-за кустов женским голосом.

Заболела голова, затошнило. Пророк повторил жест: «Уходи» и закрыл глаза.

Был шорох шагов, возня в кустах, взвизги и шлепки, стоны и короткий вскрик.

«Вместе кончили», – оценил пророк.

Потом – снова шорох шагов, дальше и дальше, и вот все совсем стихло.

Он в изнеможении утер лицо бородой, яростно поскреб ее, взглянул на килеватого девятикрыла – сидит, вроде как спит.

Пророка вырвало. Он уставился на плохо пережеванные и вовсе не переваренные кусочки грибов. Сфокусировал зрение. Пришел в себя. Подумал зачем-то: «А жизнь – она где-то там», Мягко, как в лучшие годы, вскочил на ноги, коротко разбежался и прыгнул на спящую сволочь.

Сначала он оторвал три крыла, выстроившихся по хребту. Затем, весь в черной крови, ухватил, крутанул и выдернул киль. Тварь, ставшая шестикрылой, прекратила истошно визжать, слабо клекотнула и умолкла.

Пророк отпустил ее и промолвил:

– Серафим, йо!

– Серафим, йо… – отозвалось изувеченное существо и испустило дух.

«Ура», – неуверенно подумал пророк.

Зачесались лопатки, а потом зачесалось ниже, и еще ниже. В шести местах.

– Ну и то, – громко возгласил пророк. – Хоть в шести, а не в девяти. И в жопе не чешется.

«И пох», – сказало оно само себе.

«И пох», – себе само оно сказало.

Зажужжало и полетело.

Чужие свои

Exit

Воняло. Не то, чтобы непереносимо. В смысле – не так уж сильно. И не сказать, чтобы совсем уж отвратительно. Воняло слабо и, если чуть-чуть извратиться, даже, может, и приятно – сладковато так, самую малость гнилостно.