Только когда мать убедилась, что сынок, наряженный в синюю матроску с широким, свисающим за спину белым воротничком с синей полосой стал точь-в-точь как дворянский ребенок на старинных дореволюционных фотографиях, утомительные для него примерки закончились.

В этой жестковатой до первой стирки матроске, в белых гольфах со смешными помпончиками по бокам, в которых так весело было маршировать, высоко поднимая коленки, чтобы помпончики взлетали повыше, в черных ботиночках на высокой шнуровке и в бескозырке на его стриженой головке – таким мама повела его куда-то.

По дороге он, картавя, пел модную тогда песенку, которая всегда смешила маму:

Эй, маляк! Ты слишком долго плавал!
Я тебя успела лязлюбить.
Мне тепель по нлаву молской дявол —
Его хочу любить!

Но в этот раз она не смеялась, а строго повторяла ему, когда нужно говорить; «спасибо», а когда – «пожалуйста». И не путать, когда нужно сказать «здравствуйте», а когда – вежливое «до свидания» с легким полупоклоном.

Запомнил он и седовласую пожилую даму, приоткрывшую дверь и долго пристально смотревшую на него и на его маму, прежде чем глубоко вздохнув, впустить их в свой мир.

Они прошли за нею по коридору в молчаливом напряжении. Оказались в комнате, где сидел закутанный в плед старик.

Василий навсегда запомнил, как повисла и замерла в воздухе без ответа тонкая рука мамы с тщательно нанесенным к этому визиту ярко красным маникюром на её дрожащих пальцах, сжимающих белый лист письма, протянутый им. Это было письмо от их сына, отца Васи, с просьбой принять и помочь его ребенку. Письмо Марина протянула женщине. Но в ответ пожилая дама стала нервно поправлять на груди антикварную сердоликовую брошь-камею, которой был застёгнут тщательно накрахмаленный воротник из красивых старинных кружев.

– Да, мальчик милый! Но помогать мы не будем! Мы отреклись от сына. Мы не хотим иметь ничего общего с его миром криминала! Он потомственный дворянин и он не имел права запятнать свою фамильную честь причастностью к уголовному миру! – ответила она Марине, так и не взяв протянутое ей письмо.

А старик всё-таки улыбнулся Васе и, убедившись, что его строгая жена не видит этой шалости, по-приятельски подмигнул ему.

Васе было так любопытно рассматривать все в той тесной, темноватой комнатке, где в мягких сумерках, как в сгущающемся тумане, тонули бронзовые статуэтки, мерцали смягченные пылью грани хрустальной люстры, какие-то картины, плотно развешанные до самого потолка, рассмотреть которые было совершенно невозможно, потому что они были очень темными.

Резкий щелчок замочка маминой сумочки, в которую за ненадобностью она убрала то письмо, выдернул Васю из зачарованного мира старинных вещей. Запрокинув голову и роняя бескозырку, он посмотрел на маму.

Увидев её лицо, от испуга за неё он расплакался. Обхватил её колени руками и закричал: «Удём! Удём сюда!», вместо «уйдём отсюда». Но спохватился, вспомнив, что мама просила его быть вежливым, он обиженно выкрикнул им: «Спасибо! Здайствьюйте!»

Глава третья

И Марина с того дня тоже отреклась. От фальши благопристойности всех мастей. Что-то оборвалось в ней так, что стало очевидно, что горстка счастливых воспоминаний не поможет защититься от реальности. Это она осознала так отчетливо, что эпатажная бравада, порой до разнузданности, стала почерком ее жизни. Где бы она не оказалась, своим поведением Марина пыталась вытеснить благопристойность, как злейшего врага, сокрушить её унылую мораль, опираясь на которую так оправдательно просто столкнуть беспомощного ближнего в пропасть.

Её броско алый рот, как безумный цветок в пустыне, всегда пламенел яркой помадой, с неизменной сигаретой в углу её пухлых губ, ставшими с годами грубо и жестко очерченными. Одежда – только яркая: «бразильский карнавал среди русской зимы» всем чертям назло! Юбки – только облегающие и короткие! Нет! Не сломить, не стереть в лагерную пыль ее жизнь: ни совковой морали, ни глухому нафталину старомодной благопристойности! Она для обеих сторон – оказалась изгоем, «дочерью врага народа», расстрелянного, как агента пяти разведок, а на самом деле – агент группировки Рихарда Зорге, работавший в Японии, рискуя и своей жизнью, и жизнью семьи. И в благодарность агенту-резиденту, рисковавшего не только своей жизнью, но и своей семьи, – только пуля от своих же и вычеркнутость из реальности – его расстрелянного, без права на могилу и лишением многих прав в жизни семьи. Его дочь Марина решила, что противопоставит этому – каждый день своей жизни, прожитый, как праздник, как шальной перформанс, как озлобленный протест, как пляска в дождь на крыше. Если, как с детства учили учебники СССР – «Каждый человек – это винтик и шуруп в механизме общества», то она станет сломанным винтиком, шурупом с обратной нарезкой, чтобы отвергнувшее её общество спотыкалось об эту неправильность. А не шагало в светлое будущее неисправимых ошибок запоздалых реабилитаций. И это стало самоубийственной моралью целого пласта сообщества, языком нескольких поколений, судьбы которых смяли репрессии 30-х годов, продлившихся до середины 50-х годов. Характерной особенностью творческой интеллигенции, образ жизни и само творчество которой определил этот внутренний социальный протест, рожденный горестями, пережитыми их семьями.