И унеслась вперед.
– Белка!.. Ты это видела?!
– Бабка Шурка…
– Воскресла!
– Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный…
– Во чешет!..
А бабка Шурка уже перескочила овраг, перескочила разметенные дрова – ветер поленницу опрокинул, мимо летающих над крышами куриц и скулящих из будок кабыздохов, и мимо дома московского художника, единственного еврея на селе, что сейчас стоял на крыше с метлой – куда там Дон Кихоту с его копьем, наш Аркаша решил отгонять со своей крыши летящие клочья горящей соломы, – а за селом, у фермы, ветер же на деревню дует, горела-пылала-завивалась в огненную спираль скирда колхозной соломы, что на зиму была заготовлена, – туда летела старая бабка, что передумала умирать и паралититься и «не достанется Гальке-невестке пензия, нечего!».
Молния ударила в самую середину огромной, метров в двести скирды, сложенной из новомодных валков в диаметр человека. Ударила, подпалила.
У скирды, в почтенном отдалении, собралась вся деревня – пара ребят из Мурома, да с десяток теток-дачниц, да местные – дюжина мелкошкольников на летних каникулах, пяток глубоких стариков – петухи на развод, и десятка два старух, что те наседки. И над всем пейзажем – с пылающей скирдой и пыльным горизонтом – в библейском одиночестве стоял пятидесятилетний московский художник Аркаша.
– Эй! Давайте тушите!
– А чего оно, бля, ваще, бля, хули тут, оно, видишь, как горит, ни хера…
– Дядь Вань, ты что?! Ты ж фронтовик!
– Да какой он в пязду фронтовик! Он обозник! Его корова забодала, не далась, когда он ее к быку водил! На пенек встал, корову даже не осилил! Ни хера хера у него нет!
– Валька! Не пизди тут! Вожжой!
– Ты?! Да ты мне тут! Я сейчас тебя!
– Убери палку, старая!
– Я старая?! Это я старая?!
– Эй, люди, вы что? А тушить?
– А как его тушить-то, Гриня? Ты те валки видел? Их же не сдвинешь ни х… Ой, извините, мы тут… А оно, видишь, как… Ну, ето…
Пока дядя Ваня, как самый молодой парень на деревне, последнего призыва, годков шестидесяти восьми, дико извиняется перед тобой, ты висишь у меня на плечах.
– Не пущу!
– Отцепись!
– Гришка, с ума сошел?!
– Отцепись, кому говорят! Ты зачем гимнастерку на мне рвешь?!
– Сгоришь, дурак!
– Уйди! Ты что?! Видишь, какой ветер?!
А ветер пошел, задул, засвистел вдоль деревни, горящая солома пыхнула жарче, жар-птицы взвились над пожаром и полетели, полетели над гумном, над огородами бабы Ольки и бабы Вальки да по-над сединами московского художника Аркаши – полетели жар-птицы выжигать пересушенное столетнее дерево.
– Белка! Там крыши дранкой крыты! Сейчас село сгорит за десять минут, ты что!
– Не пущу!
– Уйди, зараза!
И ты прыгаешь на скирду, ты по-другому не можешь, ты упруг, силен, ловок и глуп до безумия, ты что-то вопишь, ты держишь извивающуюся змею пожарного шланга, что-то кричишь пожарным, что в сторонке покуривают, поглядывают на тебя, придурка городского, и еще два пацана, тоже городских – делать нечего, больше всех надо, – держат шланг, и белая струя бьет внутрь огромной скирды, ты понимаешь, что сейчас, если не потушишь, провалишься внутрь, ничего не спасет, и дедовы головешки сгоревших моряков подлодки, и никакая плацента, ничто не спасет, но ее зеленые глаза и порванная на тебе гимнастерка – порвала же! удивительно когтистыми бывают влюбленные в нас женщины! – вот же, стоит, смотрит на тебя, только тебя видит, и ты только ее видишь, и больше никого нет, и ничего нет, кроме тебя, огня и ее глаз, и ты орешь от восторга и силы, и от счастья своей силы, и дышишь черным дымом, и пускаешь воду внутрь ревушего огня, и что-то поешь, горланишь, материшься в азарте, белозубо скалишься, стираешь копоть с рожи, скачешь поверху скирды, что тот гайдаевский хулиган, только очкарика Шурика не хватает, и бесцветное пламя становится буро-оранжевым, и белый пар свистит изнутри, там, где испаряется вода, и весь восторг, и страх, и здорово же – быть молодым! – и ты меняешься с пацанами, и зовешь, ждешь еще водовозку, и даже старики начали песком кидать, и вся деревня забегала, и все лопаты тащат, и московский художник Аркаша машет метлой на крыше, и ты знаешь, что дело делаешь, которое по-другому невозможно делать, нельзя же в сторонке стоять, пока такое творится…