– Сказал Христос: «Кто не отречется от отца с матерью, не может следовать за мною».
Я замолчал. С детства лик Христа обладал для меня несказанным очарованием. Я рассматривал иконы, где было изображено его рождение, каким он был в двенадцать лет, как он стоит в челне и поднимает руку, успокаивая море, а затем – как его истязают, распинают, как он кричит на кресте: «Отче, отче, почему ты оставил меня?» Затем, в одно прекрасное утро, он, восстав из могилы, возносится с белым знаменем на небо… Я смотрел на него, и вместе с ним переживал истязания, распятие и воскресение. И когда я читал Евангелие, старые сказки оживали, и душа человеческая казалась мне диким зверем, который спал и рычал во сне, и вдруг небеса разверзались, Христос спускался оттуда, целовал душу, и она, нежно вздохнув, просыпалась и снова становилась прекрасной царевной.
– Хорошо, – ответил я и поцеловал руку кардиналу. – Я оставлю отца с матерью…
– В эту минуту я видел, как Дух Святой нисходит на главу твою, дитя мое, – ты спасен, – сказал кардинал и протянул для поцелуя аметист, который носил на пальце.
Через три дня мы должны были уехать. Я хотел повидаться с родителями и мысленно проститься с ними, не открывая своей тайны, но кардинал не позволил:
– Настоящий мужчина оставляет близких, не сказав им: «Прощайте!»
И я, желая быть настоящим мужчиной, молчал, скрепя сердце. Разве я множество раз не читал в житиях святых, что именно так поступали аскеты, уходя в пустыню? Они не оборачивались, чтобы взглянуть на мать, не махали ей на прощание рукой, не говорили: «Прощайте!» Так поступлю и я.
Мне дали тяжелые книги в золотом переплете. Я читал о Вечном Городе Риме, о святом отце – папе, в опьянении разглядывал иллюстрации – собор Святого Петра, Ватикан, живопись, статуи…
Все шло хорошо. Мысленно я уже уехал, переплыл через море, прибыл в святой город, завершил образование, носил широкую фиолетовую шляпу с шелковой бахромой, смотрел на свою правую руку и видел, как на среднем пальце таинственно сияет во мраке аметист… И тут вдруг вмешалась Судьба, простерла длань свою и преградила мне путь. Кто-то шепнул моему отцу на ухо: «Католические попы забирают твоего сына!», и свирепый критянин тут же вскочил, – дело было ночью, – поднял нескольких друзей – лодочников и рыбаков, – и с горящими факелами, захватив с собой бак с нефтью, они поднялись к замку. С ломами и мотыгами в руках они принялись грохотать в ворота Школы, вопя, что подожгут ее. Монахи перепугались, Пэр Лоран высунулся в окно в ночном колпаке и, крича, уговаривал их на смеси французского и греческого.
– Отдайте мне сына! – ревел отец, размахивая горящим факелом. – Отдайте мне сына, не то – огонь и топор, франки-католики!
Меня разбудили, я поспешно оделся и, спущенный из окна, упал в объятия отца. Он схватил меня за шиворот, тряхнул трижды и сказал своим товарищам:
– Гасите факелы! Пошли!
Три дня отец не разговаривал со мной. Он велел вымыть меня, умастить маслом из лампадки Богородицы, одеть в чистые одежды. Привели и попа, чтоб он освятил меня и изгнал католический смрад. И только тогда отец посмотрел в мою сторону.
– Иуда! – прорычал он сквозь зубы и трижды сплюнул.
Бог устроил так, что через несколько недель пришла добрая весть: Георгий, принц Греческий, приедет на Крит, принять его во владение. Отец встрепенулся, трижды склонился, касаясь земли, перекрестился и тут же пошел к брадобрею: он никогда не касался бритвой щеки, оставляя бороду, которая волною ложилась ему на грудь, потому что был в трауре, – носил траур по Криту, пребывавшему в рабстве. Поэтому он и не смеялся, и злился, видя смеющегося христианина. Он дошел до того, что смех казался ему проявлением антипатриотизма. И вот, – слава Тебе, Господи! – Крит освободился, и он тут же отправился к брадобрею, а когда воротился домой, лицо его сияло – выбритое, помолодевшее, – и весь дом благоухал лавандой, которой брадобрей обрызгал ему волосы.