– Страшно?

– Да.

– Ничего. Привыкнешь.

Мы свернули за угол, и пошли к портовым воротам. Один из домов еще дымился, несколько дверей лежали вышибленные, а на пороге там была еще кровь. Мы пришли на площадь с фонтаном, украшенным львами. Рядом с фонтаном стоял старый платан. Отец остановился, вытянул руку:

– Смотри!

Я посмотрел на платан и закричал: трое повешенных покачивались там друг подле друга, босые, в одних рубахах, с высунувшимися, позеленевшими языками. Я отвернулся, не в силах смотреть, и охватил руками отцовское колено. Но он схватил меня за голову, повернул лицом к платану и снова велел:

– Смотри!

Перед глазами у меня были только повешенные.

– Пока ты жив, – слышишь? – пока ты жив, эти повешенные должны быть у тебя перед глазами!

– Кто их убил?

– Свобода, будь она благословенна!

Я не понял, и только смотрел и смотрел, широко раскрыв глаза, на три тела, покачивавшиеся среди пожелтевшей листвы.

Отец огляделся вокруг, прислушался, – на улицах ни души. Он повернулся ко мне.

– Можешь прикоснуться к ним?

– Не могу! – испуганно ответил я.

– Можешь! Можешь. Пошли!

Мы подошли ближе. Отец торопливо перекрестился.

– Прикоснись к их ногам! – велел он.

Он взял мою руку, и я почувствовал кончиками пальцев холодную задубевшую кожу: ночная роса еще была на них.

– Поклонись им! – приказал отец и, видя, что я вырываюсь, схватил меня под мышки, поднял, повернул мне голову и насильно прижал ртом к одеревенелым ногам.

Он поставил меня на землю. Колени мои дрожали. Отец нагнулся и сказал:

– Привыкай.

Он взял меня за руку, и мы воротились домой. Мать тревожно ожидала нас за дверью.

– Ради Бога, куда вы ходили?

Она порывисто схватила меня и принялась целовать.

– Поклониться ходили, – ответил отец и доверительно посмотрел на меня.

Три дня крепостные ворота оставались запертыми. На четвертый день их открыли. Однако турки все еще расхаживали по улицам, собирались в кофейнях, в мечетях. Возбуждение их еще не улеглось, а в глазах еще пылала жажда убийства, – одной искры было достаточно, чтобы весь Крит вспыхнул пламенем. Те из христиан, у кого были дети, садились на корабли, на лодки и уезжали в свободную Грецию, а те, у кого детей не было, уходили из Кастро в горы.

Мы тоже пошли в порт, чтобы уехать: впереди – отец, посредине – мать с сестрой, позади – я.

– Мы, мужчины, должны охранять женщин, – сказал отец. (Мне тогда и восьми лет еще не было.) – Я пойду впереди, ты – сзади. И смотри в оба.

Путь наш лежал через сожженные кварталы. Всех убитых убрать еще не успели, и трупы начали разлагаться. Отец нагнулся, поднял с порога одного из домов обрызганный кровью камень и дал мне:

– Сохрани его!

Я уже начинал понимать дикие повадки отца: он не воспринимал новую педагогику и следовал очень старой – беспощадной и единственной, которая могла спасти нацию. Так волк натаскивает своего единственного, любимого волчонка, учит его охотиться, убивать и благодаря хитрости и удали избегать ловушек. Этой суровой педагогике отца обязан я моей выдержкой и упорством, всегда помогавшими мне в трудную минуту. Этой суровости обязан я и всеми моими непокорными суждениями, которые теперь, на исходе жизни владеют мной, не принимая упований ни на Бога, ни на Дьявола.


– Пошли в твою комнату, нужно принять решение, – сказал мне отец, прежде чем покинуть дом.

Мы остановились посреди комнаты, и он указал на висевшую на стене большую карту Греции.

– Не хочу ни в Пирей, ни в Афины, – там соберутся все беженцы. Будут плакаться, что голодают, да умолять о помощи. Мне это противно. Выбери какой-нибудь остров.

– Какой захочу?

– Какой захочешь.