Маленков повторил про себя «искали компромисс», усмехнулся; знаем, чем кончился «компромисс»… Неужели и со мною он так же разойдется? А что ему? И не таких ставил к стенке…
Если не поможет Лаврентий – я кончен; обидно и горько: в несчастной России всегда уповали на ходатая; холопы; захочет ли Берия спасти его? Ему не поздно переориентироваться на Жданова… Тот оттер всех, блок с ним выгоден каждому…
Я еду в ссылку, повторил себе Маленков, я брошен в Ташкент, на укрепление… Ежова тоже бросили на укрепление водного хозяйства России…
За что?! Кто еще предан ему так, как я?!
И Маленков, прижавшись еще крепче к стеклу, спросил себя: «предан»? Или «был предан»?
Зачем он играет нами, как пешками? Не офицерами или турами, а именно пешками?!
Что с ним? Ему еще нет семидесяти, откуда такие маразматические явления – нельзя предугадать утром, что случится вечером… Он и раньше был готов на все, что же меня ждет сейчас?!
А может быть, правду шептали о том, что после пятидесяти лет он совершенно изменился? Шептали, что у него открылась тяжелая форма паранойи? Он же подозрителен, как жена-тиран…
С тридцать четвертого по тридцать восьмой Сталин пережил климакс, это говорили братья Коганы, консультанты Хозяина, – все в порядке вещей, ломка организма…
Наломал… Все наломали, поправил себя Маленков, ты себя не выводи за скобки, с ним пришел – с ним и уйдешь, если он тебя не шлепнет…
Неужели сейчас начался маразм? Обычный, всем знакомый старческий маразм?
Верочка Давыдова, первый голос Большого театра, рыдала в кабинете: «Георгий Максимилианович, я больше не могу, спасите меня! Он говорит такие слова, он такое делает…»
…Спецпоезд несся сквозь тьму, кромешную и непроглядную. Россия лежала во мраке – без огонька, истерзанная, в трагическом и безразличном запустении, а один из тех, кто должен был отвечать за нее, думал лишь о той шахматной доске, на которой офицеров и ферзей не сбрасывали – расстреливали: что ему до России?! Своя рубашка-то ближе к телу!
5
Над дверью камеры горела лампа; от нее, казалось, никуда не спрячешься, как и от тех размеренных, нарочито громких шагов надзирателей, которые менялись, неестественно громко выкрикивая: «Пост по охране врагов народа сдан!» Вторивший ему отклик был столь же громким, торжествующим: «Пост по охране врагов народа принят!»
Вот я и приобщился, сказал себе Исаев. Только теперь я до конца понял, что два эти слова звучат дома как высшая награда за верность революции; все стало на свои места; наконец-то…
Камера была маленькая; крошечное оконце забрано не только решетками, но и «намордником» снаружи.
Но почему этот стенограф Николаша, подумал вдруг Максим Максимович, весело глядя мне в глаза, обещал войти в мой дом с боем курантов, чтобы праздник был настоящим? Ведь он знал, что́ меня ждет; почему он глумился над моей надеждой? А что ему было делать, возразил себе Исаев. Смотреть на меня как на врага? Ему же сказали: «Это враг народа». А он поверил? Почему нет? Поэтому и вел себя по-дружески, иначе я бы не стал работать с таким вдохновением, как работал на даче, вспоминая структуру моего прошлого, прикидывая вариантность настоящего и вероятия будущего.
Да, но какие, собственно, у него были основания смотреть на меня как на врага?! Ты пришел из-за кордона, ответил себе Исаев, надо еще разобраться, ты это или нет? Но ведь дома Сашенька! И мой Санька должен быть дома! Должен! Это так просто – опознать меня! Нет, все страшнее, сказал он себе. Я – ладно, «фигура умолчания», они меня впервые видят… А вот какие были основания у таких же пареньков смотреть на Каменева и Бухарина как на шпионов и врагов? Ведь им, тем