Прохвостов и теперь.

Те древние египетские сфинксы, что стоят над Невой в Ленинграде перед Академией художеств, именовались в просторечии сфинками (то есть попросту свинками), что отмечено в одном из ранних стихотворений Некрасова:

Я мимо сфинок шел.[9]

И в одном из рассказов Даля:

«…о набережной, на которой лежат две свинки, огромные».[10]

Обыватели к этому народному творчеству всегда относились свысока, пренебрежительно.

В «Скверном анекдоте» Достоевского два чиновника высказывают это пренебрежение так:

«– Русский народ-с, по глупости, изменяет иногда литеры-с и выговаривает иногда по-своему-с. Например, говорят невалид, а надо бы сказать инвалид-с.

– Ну-да… невалид, хе-хе-хе!»

Но, конечно, так поступает всякий живой и здоровый народ. Русский человек, хозяин своего языка, не потерпит, чтобы в этом языке звучали неживые слова, корня которых он не может понять и почувствовать. Ему нужно, чтобы в самом звуке был смысл. Каждое слово подчиняет он своей собственной логике, причем, стремясь к осмыслению слова, он тем самым русифицирует его.

Величайшим знатоком и любителем народной этимологии был, как известно, Лесков. Его герои то и дело говорили: клеветон (фельетон), мелкоскоп (микроскоп), долбица (таблица умножения) и т. д. Барометр превращался у них в буреметр, дезабилье – в безбелье. Французское слово «мораль» производили они от русского слова «марать»:

«Пустили мараль на девку, – замарали ее доброе имя».

Сравните у Островского в «Поздней любви»: «Связываться с бабой, я так понимаю, мараль».

И у Глеба Успенского в «Будке»: «От него на нас мараль идет».

У Куприна в «Поединке» французскую фамилию Дювернуа солдаты превратили в русскую Доверни-Нога. Известно, что иностранец Кос ван Дален сделался в России Козодавлевым.

В «Войне и мире» казаки переделали имя молодого француза Винсента в Весеннего, а мужики и солдаты – в Висеню. В обеих переделках это напоминание о весне сходилось с представлением о молодости:

– Эй, Висеня! Висеня! Весенний!

Так же поступает ребенок, превращая вентилятор в вертилятор, лопатку в копатку и молоток в колоток.

Путем минимального изменения в звуковой структуре непонятного слова ребенок, незаметно для себя, осмысляет его, причем в этой новой редакции выдвигаются существеннейшие (с точки зрения ребенка) качества того лица или предмета, которые данными словами обозначены.

Так, Адик Павлов называл Серафиму Михайловну Сахарина Михайловна, а маленькая Ира, подметив, что запонки являются исключительной принадлежностью папы, переименовала их в папонки:

– Папочка, покажи твои папонки!

Слюнка, например, у детей превращается в плюнку:

– Потому что мы не слюём, а плюём.

Язык они называют лизык, и мне сообщают о Нине Гуляевой, которая достигла семилетнего возраста, а все еще не могла примириться с нашим взрослым «искажением» формы лизык:

– Как же так! Лизать – и вдруг не лизык, а язык!

По-украински язык у волов и коров так и называется лизень.

Ребенок и представить себе не может, чтобы взрослые создали слово, в звуке которого нет характеристики функций обозначенного этим словом предмета. Тополь – должен топать, орел – орать, а радуга – радовать:

– Почему это – радуга? Потому что она радуется, да?

До сих пор, насколько мне известно, эти языковые процессы были замечены исследователями только у взрослых. Но вот, оказывается, и в речи детей они занимают не последнее место, ибо нет никакой существенной разницы между вертилятором и мелкоскопом, между вертутией и сфинкой.

IV. Действенность

И заметьте, как действенны эти ребячьи слова. В большинстве случаев они изображают предметы исключительно со стороны их действия.