«Известно что», – прошептала почти вслух Устинья. Она знала, что лом Епифан уже приготовил, и лом – в кухне, в углу, между шкафиком из некрашеного дерева и большим шкафом, где у нее хранится сухая провизия. Она вышла в кухню.

Там еще стояла белесоватая мгла петербургской полуночи. Все можно было разглядеть. Лом стоял в том же углу. Но ее гвоздил другой, более страшный вопрос:

«На случай того, что барышня не вовремя проснется – неужто Епифан покончит с нею все тем же ломом?.. Нет, по-другому!»

Она стала оглядываться, соображать, быстро подошла к кухонному шкафчику, покрытому толстой доской для раскатыванья теста. Отворила она дверку, пошарила там и вынула что-то черное, футляр. Это были кухонные ножи, счетом четыре, весь набор, какой продается в ножевых лавках. Устинья держала их в чистоте, и из-за них немало от нее доставалось судомойкам. Одного ножа, самого большого, недостает. Она верно угадала. Ее проняла сначала чуть заметная дрожь. Футляр с тремя ножами так и остался у нее в левой руке. Несколько секунд она стояла посредине кухни – пот покрывал лоб и шею. И таким же ускоренным шагом пошла она за перегородку, где ее пустая железная кровать и кованный сундук под нею. Там она пошарила в углу, на лавке, где знала, что Епифан клал свои вещи. Не расставаясь с ножным футляром, она нащупала в каких-то тряпицах взятый им большой нож, вынула его, чуть не порезала себе большого пальца, вставила в ножны и унесла весь набор с собою.

Все ей теперь представилось отчетливо – как будет дело, если паче чаяния произойдет тревога. Другого хода нет Епифану, как всадить барышне нож в горло… Так всегда бывает – хотят грабить не за тем, чтобы резать, а резнут по надобности, чтобы не быть пойманным. На крик старухи подымется мальчик. Петенька – смелый. Он выскочит непременно, если только снадобье не свалит его вполне. И тогда что?.. А то же… И с ним надо будет покончить. Не каторга, не ссылка, не суд и расправа испугали Устинью. Истязать не будут ее, пытать в застенке, гонять «скрозь строй», как прежде, или вешать. Ссылку, работу можно вынести, особливо, если сошлют в одной партии с любимым человеком.

Вспомнились ей деревня, ее девичество, церковь, служба… Их Горки недалеко от большого села Богородского, где все кожевники и сапожники, тоже шереметьевские, как и Грабилово, откуда Епифан, и того же самого барина. Там водились раскольники, и простые старообрядцы, и духоборцы. Одно время хаживала к ним одна солдатка, начетчица, и ее подбивала учиться грамоте, по старым книгам. Но Устинья осталась равнодушной к ее речам. И тогда, и теперь все то же она знает из молитв – неполных четыре члена «верую», «достойну» всю, произносит одним духом: «Бородица-деворадуйся» в полной уверенности, что это одно слово. Ни единого раза не поучал ее – ни поп, никто из семьи, ни старичок какой, из православных. Постов она держится, в приметы, лешего, домового, «шишигу», до сих пор верит.

Слабый луч духовного страха мелькнул перед нею. Но ей не за что было схватиться. Губы ее тряслись, как в лихорадке, но не шептали никаких молитвенных слов. Ее держал припадок тревоги и смутного ужаса. Опять начало ее душить. Она прошла кухней, на цыпочках, и длинным коридором; остановилась у дверей в спальню барышни, приложилась ухом и слушала… Тихо. Она не может различить дыхания. Но ей не жаль «колченогой». Кухонный нож опять представился ей. Ей больше уже не страшно, никакого нет в ней чувства к этой старой девке, у которой в шкафчике набиты десятки тысяч билетами. Пускай и завтра также спит, о ту же пору, а проснется – «туда ей и дорога».