«Вневременное бытование», о котором говорит у Зебальда герой «Аустерлица», – это про нас, способных отмерять время – а уж вслед за ним и историю – «эмоцией», а не только тиканьем механических часов.


4


В первых трех залах музея я провел почти два часа, перебирая выставленные в них экспонаты как четки, нанизанные на нить, по моим ощущениям, почти бесконечную. И мне пришлось сделать уже осмысленное усилие, чтобы оторваться от Востока, – меня ждали залы с европейской живописью, где я рассчитывал перевести дух от неожиданной пафосности пережитого.

Скажу сразу, расчет не оправдался.


Перейдя в залы с европейской живописью, я обнаружил, что прохожу их со странным зрительным ощущением – ощущением разноцветной анемичной плесени, развешанной в рамах по стенам.

Да нет, я хорошо видел, что вывешено в этих рамах, но ноги несли меня сами. Вот моя любимая «Мадонна» Перуджино, а вот Кранаха Старшего. Вот портрет дамы Адриана Ханнемана, но в этот раз мы не разглядываем друг друга – на просто провожает меня взглядом. Вот много-много женского мяса Рубенса, и просто мяса – Снейдерса. Вот зимняя деревня с замерзшей рекой Брейгеля. Вот волшебный для меня туман на морском берегу Клода Верне. Я кружил по залам, я спускался-поднимался по лестницам, как бы разминая затекшие от стояния в первых трех залах ноги, и меня ничто не останавливало. Даже московская экспозиция Рембрандта, шедевр на шедевре, не подпускает меня близко, – да нет, разумеется, я видел, как великолепна эта живопись. Ну а какое мне дело сейчас до её великолепия? Или любимые мною сумрачно-серебристые морские пейзажи фламандцев, хороши необыкновенно, но не они мне нужны.

А кто нужен?


Мне нужна была живопись, которая бы остановила меня сама.


Остановил меня странный, непонятно откуда идущий коричневый свет на теле повисшего на кресте Иисуса – «Распятие» Алессандро Маньяско. Лица Христа, уронившего голову на грудь, художник не показывает, ограничившись черным профилем на фоне белого плеча. Композиция включает фигуры еще трех людей у подножия креста, и они расположены на холсте совсем близко от Христа, но Иисус смотрит на них уже как бы издалека, сверху. Композиция «Распятия», особым образом соединяющая и разводящая в особом пространстве тела четырех людей, – это и есть сюжет: людей на картине уже трое, четвертый отделяется от них, расставаясь со своей ипостасью человека. Перед нами момент рождения бога, освобождение от человеческой плоти через смертную муку распятия.

Из всех картин Маньяско, которые я видел, это, пожалуй, самая аскетичная. Издали – графика почти. Иероглиф смертной муки. При этом вблизи тело Иисуса кажется тщательно прописанным фирменными мазками Маньяско. «Pittura di tocco» – «живопись мазка», так называли искусствоведы манеру письма Маньяско, у меня же его мазок всегда вызывал ощущение некоторой неврастеничности изображаемого мира. Я бы сказал, ощущение ознобчивости мира. Живопись Маньяско я всегда воспринимал исторический экзотикой как живопись итальянского барокко, в которой активно используется инструментарий художника-экспрессиониста начала ХХ века. При этом у Маньяско нет ни капли кокетства своей манерой – он истов в передаче муки и смысла этой вечной муки.

Рядом с «Распятием» висит огромный холст его «Вакханалии». Многократное воспроизведение этого сюжета у Маньяско делает картину, так сказать, визитной карточкой художника: на холсте руины дворца в одичалом дворцовом парке, почти превратившемся в лес, среди руин – танцующие сатиры, представленные художником огромными козлоногими мужчинами, и такие же монументальные, но одновременно и женственные нимфы. Ураганный ветер прижимает к их полуобнаженным телам остатки одежды, и порывы ветра, похоже, рождаются самим танцем сатиров. Странным танцем, в котором – не радость, а первобытное упоение самой стихией жизни, явленной в данном случае вожделением. То есть вот он – «вариант Маньяско», драматизм которого в обреченности человеческой культуры, столкнувшейся с изначально равнодушной к человеку жизнью природы.