Опять дрогнула щека у Фогта, и он переглотнул. Словно загнал в себя чуть не вырвавшиеся слова.

– Говорите, если что-то хотели, – усмехнулся Крузенштерн. – Лишняя ваша мелкая дерзость не усугубит главной вины, не бойтесь.

– Я не хотел сказать ничего дерзкого. Замечу только, что Андрей Трофимович Головачев хорошо знаком с нашей семьею. И он помнит судьбу несчастного своего брата…

«От этого и правда никуда не уйдешь», – подумал Крузенштерн. Помолчав, он медленно встал.

– Ну что же, – сказал он, глядя Фогту поверх головы. – Желая задеть меня, вы добились своего и тронули больное место… Однако, говоря о благополучном возвращении, я имел в виду матросов. Лейтенант же Головачев – блестящий моряк и офицер – стал жертвой тяжких обстоятельств, душевного недуга и собственных острых понятий о чести… – «О которых ты, сукин сын, понятия не имеешь», – добавил он мысленно. И продолжал: – Совесть наша друг перед другом чиста. А если есть чья-то вина, то теперь нас рассудит только Всевышний… Ступайте…

Когда Фогт вышел, Крузенштерн постоял у окна, машинально ощупывая глазами такелаж и рангоут брига. Отметил досадный перекос фор-брам-рея и провисание грот-стень-штага. Ждал, что воспоминания об острове Святой Елены опять неумолимо и тоскливо лягут на душу. Но нет, не случилось. Потому что другая тяжесть – стыд и вина перед маленьким Егором Алабышевым – была сильнее других чувств. Иван Федорович тяжело прошел к порогу.

Григорий маячил неподалеку от двери.

– Матвеич, иди сюда… Что мальчик? Они его… сильно?

– Может, и не так уж сильно по первости. Да обидно же… Съежился в спальне, все еще плачет.

– Приведи… если он может.

Следовало бы пойти самому, но не смог себя заставить: как будут смотреть кадеты на директора, который обещал защиту и предал!

Он сел в кресло – не к столу, а у камина.

Минут через пять вошел Григорий, ведя осторожно за плечи Егора. Тот глядел в пол.

– Подойди ко мне, – тихо сказал Крузенштерн.

Алабышев подошел, сбивчиво ступая по ковру. Встал в двух шагах от кресла. На опущенном лице разглядел Крузенштерн разводы от слез, на ресницах – капли. Он привстал, взял мальчика за локоть, притянул ближе. Локоть затвердел; твердость эта от злого недоверия и обиды.

И тогда Иван Федорович сказал то, что ни в коем случае не должен говорить командир подчиненному, и уж тем более адмирал крохотному кадету:

– Егорушка, ты прости меня. Я же не знал…

Егор взметнул ресницы – так, что слетели с них брызги.

– Я помыслить не мог, – вполголоса говорил Крузенштерн, – что он посмеет так… без моего ведома… Думал – пугает…

Егор шепотом спросил:

– Значит, вы не разрешали?

– Да что ты! Как же я мог?

Егор всхлипнул, но уже как-то размягченно. Сам придвинулся еще на полшага. Лицо его было на одном уровне с адмиральским эполетом. Крузенштерн взял в ладони его маленькие холодные пальцы.

– Я ведь знаю, как это горько… Наверно, сперва хотелось уйти куда глаза глядят, корпус бросить навеки… Так ведь?

Егор кивнул. Но вдруг сказал без жалобы, тихо, но жестко:

– Но теперь не хочу. Я стану офицером.

Крузенштерн печально улыбнулся:

– И думаешь: только получу офицерский чин – и тут же вызову этого Фогта на дуэль…

Егор опять вскинул ресницы, но сразу набычился:

– Да. Вызову.

– Ну, что же, вызови, коли будет охота… Но кажется мне, ты к тому времени поймешь: не стоит он того… – Крузенштерн опять говорил то, чего говорить не следовало по законам дисциплины. Зато ладонь Егорушки теплела. – К тому же сей Фогт и без этого наказан уже порядочно. И к роте более не вернется.

Егор шмыгнул носом. Так же, как после долгих слез, успокаиваясь, шмыгают все дети. «Слава Богу», – подумал Крузенштерн и сказал: