Не то чтобы в работе был элемент игры, а весь стройотряд с главным его наполнением – 10-ти-12-ти-14-ти часовым рабочим днём был для нас игрой в не понимаемом умом, но ощущаемом нашими юными душами сакральном смысле. Вынь этот смысл, игру – и птица станет чучелом, а отряд станет каторгой, и ни за какие коврижки туда ни одного студентика не заманишь. Причём игра должна быть настоящей. (Через семь лет на енисейском острове около тувинского посёлка Урбюн Шура Карпенко, тоже, видно, не один год размышлявший над притягательностью отрядов, сказал это короче, в свойственном ему каламбурно-поговорном стиле: «Работа без игры, что секс без любви», а чтобы мы не заподозрили его в умничанье, он и эту умную работу своей души тотчас превратил в игру: «А игра без работы, соответственно, что любовь без секса» и дальше, как правило, его прорывало: «Лучше секс без любви, чем работа без секса… а работа без любви хуже, чем секс без игры…» ну, и остальные варианты с известными компонентами)

Короче, по производству, по главному, с коэффициентом 2 пункту соцсоревнования мы мало кому оставляли шансы, но были ещё комиссарская служба, где нужно было петь- плясать-рисовать-нести-свет-в-массы, и самая противная – служба начальника штаба: дисциплина, подъём-отбой, чистота-порядок и прочая антипассионарная мутота.

А где петь-плясать-рисовать – там мы не гости! Одна беда – не хватало времени. Гитара становилась родней и родней. Детская ещё память просто впечатывала песенные тексты. К концу лета я играл и пел едва ли не весь Ёсин репертуар (а Ёся пел всё). Был и ВИА. Мы репетировали и играли на редких (не до танцев!) танцевальных вечерах, а орган стоял в нашей комнате и Володя Вяткин, скрипач-виртуоз даже после носилок – пальцы, пальцы! – играл нам пиано-пиано (не дай бог услышит начштаб!) лучшие на свете мелодии в качестве колыбельных. Боевые листки мы пекли как блины, благо темы для них были каждый день, а плакатным пером батя-сварщик научил меня пользоваться не хуже резака; статьи-стихи-сценарии писались легко – поэтом-писателем я чувствовал себя ещё до рождения. Но – времени, как же не хватало на всё времени!


(Иногда я думаю, а откуда всё умел делать отец? Семнадцати лет, моложе меня тогдашнего на год, ушедший из деревни на фронт и закончивший свой восьмилетний поход аж на Тихом океане, он после этого похода умел всё: петь-плясать-рисовать – это просто не в счёт, он был кузнецом, плотником, столяром (вся мебель дома у мамы сделана им сразу после демобилизации, а резной буфет, кухонный стол с ящиками и ящичками и табуретки служат до сих пор, тогда как «фирменную» мебель в комнатах поменяли уже по три раза), его именной шов до сих пор представлен в институте электрогазосварки, как образцовый. И ещё каллиграфический почерк, каких уже не бывает… и ещё… но и об отце потом, в другой, бог даст, повести. Здесь просто хотелось понять, где была главная школа: в детстве, в деревне, которую за непробудную тёмность теперь все ругают почём зря? Или в армии под восьмилетней солдатской лямкой? Уже не спросить… А ведь он тянул её ровно восемь лет, столько же и в те же годы, сколько я ездил в стройотряды, только он, с 17-и до 25-и в казарме без перерывов на высшее образование, а я с 18-и до 26-и и только летом, как не пленэры, а сентября по май тебе к услугам и профессора, и вся Москва… но на сколько же он больше знал и умел! Вот тогда, в первый стройотряд, немного-то всего и впрягшись, я стал отца узнавать. «Я во весь рост стоял перед отцом: «Ведь мы как будто в том не виноваты, что захлебнувшись дымом и свинцом не падали за города и хаты! Не виноваты в том, что в стылый год не в наши спины хряскали приклады, и в том, что обеспамятел народ, вокруг себя построив баррикады. Как будто нам так сильно повезло – себя не знать за стариковским гудом, меж двух огней и двух узлов всю жизнь внимать лгунам и словоблудам. Как будто это высшее из благ, как будто это счастье в полной мере – иметь в кармане ломаный пятак, что знать – забыть, и ни во что не верить! И новый свет нам светит новой мглой, мы прочно вмёрзли в грязный снег обочин… Мы больше виноваты пред собой…» Я во весь рост… Он слушал и молчал. Вздыхал, кивал… Беспомощно дрожала от ветра слов седин его свеча, но ветру моему не возражала. И тут я вздрогнул истиной простой, и всё же вспомнил «города и хаты»: ведь если виноваты пред собой – перед отцами трижды виноваты…»