«Политкорректность – это компенсаторная система запретов разрушаемого социума, объективно пытающегося для самосохранения структурировать систему хоть каких-то императивов и табу взамен отмененных. Когда запреты сняты и господствует вседозволенность – исчезают системообразующие надличностные ценности в форме веры, идеи и идеологии – системообразующей становится негативная аутичная идея: запрещать внутри себя что угодно невинное и незначимое. Якобы это стало вдруг противоречить взглядам и интересам общества. Как татуировка у дикарей, как строжайшие предписания и запреты поведения в тюрьме – малейшее слово, жест, выражение, поступок вдруг приобретают гипертрофированное, вредоносное, запретное значение и делает тебя грешником, виноватым, изгоем. Новая жестокая система запретов – бессмысленна, и оттого еще более жестока и категорична: не смей нарушать неких измышленных положений».

Несколько напряженное лицо мужчины расслабилось, взгляд смягчился, он поднес газетный обрывок к месту окончания процесса и использовал по назначению.

Кстати о поисках Мелвином Барретом материалов эпохи.

Молитва

Чем дольше ты живешь в одиночестве, тем яснее испытываешь два чувства – счастье и вину. Счастье – потому что жизнь была так огромна, и в ней было столько разного, столько радостей и тревог, столько мечтаний сбывшихся и не сбывшихся, благодарности и злости, преодолений и блаженства, и такие бесчисленные россыпи драгоценнейших живых мелочей, в сиянии их алмазных искр твоя прошедшая жизнь неисчерпаемо прекрасна! А вина – потому что так много не дал, не сделал тем, кого любил: ты несся вперед, тебя несли планы и страсти, жажда жизни и главных дел – и ты не успевал, не умел, не удостаивал любить по-настоящему: войти в любимого, близкого человека, почувствовать жизнь его нервами, его душой, его чувствами и чаяниями, и дать ему то, что ему так нужно было: дать больше внимания, и тепла, и согласия, и благодарности, и поддержки в тревогах. Ты любил, жизнь непоправима – поэтому ты виноват.

Вот о чем я думаю.

Для монастыря не нужны каменные стены – хватит и тех руин, отзвуков хорала, что в твоей душе. Не жалейте флагов! Не нужна братия, не нужен настоятель, и свечи не нужны, и даже крест на крыше или над алтарем. Память возносит твой монастырь, она возжигает свечи, и даже могила совести – сама себе молитва, и любая жизнь, что уже минула – сама себе покаяние.

Если бы умел, я вылепил бюст Платона. И с ним беседовал. Правда, я и так с ним беседую. Рафаэлевская фреска меня всегда раздражала – базарная суета какая-то, а не элита античной философии. Иногда он заходит ко мне и садится на ящик из-под кока-колы, иногда я к нему в Академию, и ученики замолкают, отодвигаются в тень колоннады и не мешают. Но это детали, это не важно…

Просто я хотел сказать, что живу в главном мире, первичном, определяющем – мире идей. Со стороны это может показаться жалким и диким, наверное, эдакой симуляцией безумия. Но на самом деле это прекрасно. Главное – мой мир неуязвим.

Утром я живу с идеей кофе и яичницы. Идея завтрака завершается сигаретой. Потом я одеваюсь… могу надеть свежую сорочку от Франтини и джинсы «бриони». Сажусь в кресло-качалку, пахнущую тисненой кожей… Ведь нас интересует не то, что вещи жутко качественные, а то, что они выражают идею качества, то есть успеха и удовольствия. Вот я имею дело напрямую с идеей комфорта и счастья, а не с суетной его атрибутикой.

Только надо набить чем-то брюхо, и чтоб в обители моей было тепло, и чтоб ничего не болело. Все остальное, что нужно для счастья – во мне самом. И во мне самом – боль и стыд прожитых лет, грехи и несбывшиеся мечты: благодарность и покаяние, безмерная, невыразимая благодарность за все в жизни (ну, почти все) – и такое же безмерное, безграничное, неизбывное покаяние.