От прикосновения шершавых загрубевших подушечек его пальцев у меня по спине побежали мурашки, дышать стало больно, и в груди забилось тяжело и гулко.

– Удивительно, – шепотом произнес Санька. – А вот сейчас они как будто фиалковые.

И поцеловал меня.

…Потом мы шли с ним под одним зонтом мимо красной кремлевской стены вниз, к Волге.

В воздухе висела размытая морось. Весенняя листва, только недавно распустившаяся, одуряюще пахла свежестью и новой пробуждающейся жизнью.

Справа от нас тянулись старинные здания – розовое с колоннами, зеленое – с круглой полубашенкой в центре фасада. Во влажном сумеречном воздухе очертания их казались нечеткими, размытыми, как на картинах импрессионистов.

Впереди маячил памятник Чкалову, сурово глядящий на нас, жмущихся друг к другу и беззаботно хохочущих.

– Алина, – шептал мне Санька. – У тебя имя – как этот дождь… Как будто капли скачут по подоконнику. Вот послушай: А – ли – на.

И меня так переполняло какое-то восторженное, сверкающее ощущение счастья, что отчаянно хотелось вспрыгнуть на перила спускающейся к Волге каменной лестницы и запеть что-нибудь вроде: «May be this time»!


Когда зима окончательно отступала и с Волги сходил лед, открывался сезон навигации.

По реке начинал курсировать быстрый белый пароходик, возивший людей в зону отдыха, оборудованную в отходившем от Волги затоне. На самом деле ничего особенного оборудовано там не было – полудикий песчаный пляж, шаткие навесы от солнца да захудалый киоск с прохладительными напитками, чипсами и пивом. Чуть поодаль от берега начинался кустарник, переходивший в лесополосу.

Можно было расположиться на самом пляже, у воды. Или отойти подальше, в прохладную зеленую зону, укрыться от посторонних взглядов где-нибудь среди зелени и спускаться к воде лишь изредка, чтобы охладиться…

С Санькой мы договорились встретиться на пристани.

Я выскочила из дома в ярком цветастом сарафане, с тряпичной сумкой через плечо. В сумке лежали полотенце и ноты.

На ступеньках подъезда, понурившись, сидел Вовка, бросая в затоптанную землю перочинный ножик. Вовке тем летом исполнилось одиннадцать – он сильно вытянулся, раздался в плечах и гораздо меньше теперь смахивал на взъерошенного воробья.

«Интересно, сохранились ли у него мои машинки?» – мельком подумала я, пробегая мимо и на бегу потрепав мальчишку по затылку. Он внезапно резко вывернулся и молча ухватил меня за подол сарафана.

– Эй, ты чего? – опешила я. – Пусти, слышишь?

– Ты на затон собралась? – процедил он, обиженно глядя на меня.

– На затон, – кивнула я. – Пусти, пароходик в одиннадцать уходит. А мне на автобус еще.

– Со своим этим белобрысым? – не отставал Вовка.

– А тебе-то что? Ну, с ним. Отцепись, а?

Я попыталась выдернуть край юбки из его тонких, но на удивление цепких мальчишечьих пальцев.

– Не ездий! – вдруг как-то жалобно попросил он.

– Почему это?

– Просто не ездий – и все. Там… там вода еще не прогрелась, пацаны говорили. Холодная! Простудишься, горло заболит – как петь будешь?

Я засмеялась:

– Хорошо, мамочка, я долго плавать не буду.

Наклонившись, я поцеловала Вовку в пахнущую солнцем колючую макушку, ловко выдернула край сарафана из его пальцев и побежала через двор.


Тот день навсегда остался у меня в памяти средоточием золота и тепла, солнца и света, изумрудного мерцания листвы и бриллиантовых водных брызг. Это был апогей, зенит, акме – та высшая точка счастья, после которой начинается спад, в моем случае оказавшийся не плавным спуском, а стремительным обрушением в бездну…


Иногда, оглядываясь назад, я думала над тем, почему так часто возвращаюсь памятью к этому дню. Сложись моя жизнь по-другому, размышляла я, возможно, какие-то другие более поздние воспоминания вытеснили бы его, заставили поблекнуть…