Я видел со двора, как перемещался по длинному дому свет от её лампы, причудливые тени колебались на стенах, когда она входила в створки комнат. Видел, как сзади тёти Дуси окна вновь захватывает тьма. И это шаткое, какое-то нежное, беззащитное движение света беспокоило и восхищало одновременно!

Старших ребят тётя Дуся часто собирала в своей комнате. Все, как и она, сидели в кромешной темноте на полу вдоль стен. Тётя Дуся без перерыва, резко и судорожно закашливаясь, курила папиросы «Беломорканал», ловко их выстукивая из проделанной дыры вверху мягкой пачки. Огонь вспыхивал при затяжках, освещал её губы, кончик носа, кудри надо лбом, прижавшихся к её плечам девчонок, крашеные половицы пола и – гас, успевая напоследок подсветить грозовые облака табачного дыма. Вспыхивал вновь. Мы «проявлялись» на чёрном фоне, как фотографии, зыбко, тревожно, а тётя Дуся рассказывала истории, одна другой страшнее, и так, что девчонки порой начинали в голос визжать, и мы, «мужики», орали на них в ответ, бросались тапками, торопили продолжение. Веря и не веря, что глухой как пень конюх Сидор – оборотень, по ночам превращающийся в борова, а жена пасечника – ведьма! И у них бывают встречи в самой чаще леса, за пчелиной поляной. И однажды ночью, завидев на дороге огромного чёрного хряка, кузнец пустил на него под гору горящее колесо от телеги, и колесо въехало прямо в свинячье рыло! А на следующий день конюх заявился к лошадям с перебинтованной головой и прятал от людей свои бегающие, высокомерные поросячьи глазки…

Однако душевные ночные посиделки на полу тёти-Дусиной комнаты никак не смягчали суровых детдомовских нравов. Тут за ябедничество и воровство пылко лупили даже друзей, устраивая им общую коллективную «тёмную» с наволочкой на голове. И, бывало, именно лучшие друзья казнили очередную парию с особым остервенением, словно прилюдно отрекаясь от близости, признавая общий закон выше даже самой любви и преданности.

И тётя Дуся никогда не наказывала «палачей», беря их сторону, потому что сама неколебимо верила, что донос или поклёп на товарища, воровство у ближнего – преступление с неотвратимым наказанием!

А дубасила сыновей, словно расписывалась кровью – в том, что для справедливости исключений нет! И не было выше её авторитета в этом доме детской скорби. Все ощущали себя тут равными перед негласными законами. И она, моя тётя, тоже.

Не знаю, выяснял ли кто-нибудь, как влияют войны и революции на участников и свидетелей? Ожесточаются они или, напротив того, – мягчают?

Вспомним хотя бы Великую французскую, от взятия Бастилии до 1794 года, когда очумела даже гильотина? Кто-нибудь исследовал изменения в национальных глубинах французского «я»?

Свободолюбивая нация, показавшая в бесконечно вскипающих революциях милую страсть к живодёрству, в XXI веке, похоже, откатилась в противоположный угол, к нервно-оголтелой толерантности.

Может, этот странный казус и есть исторический итог былого ожесточения? Рефлекс «национального организма» на гражданское кровопускание?

После Людовика XVI, обронившего голову на им же учреждённой гильотине, голова Робеспьера не стоила в глазах толпы ничего. Похоже, боязнь самих себя вынуждает на юридическую подстраховку от рецидивов.

Про нас тоже есть что сказать! Да ещё сколько! Но поговорим о сугубо индивидуальном.

Да, пороли меня в детстве с похвальной регулярностью, хотя я знал точно, что любили, как любил и я своих родимых истязателей. Тогда, в середине прошлого столетия, если честно, лупили практически всех знакомых мне детей, не считая разве что девочек. Но когда за стеной охаживают ремнём твоего дворового товарища – из побоев не рождалось глубокомысленных философских обобщений.