Ничего не нашли папа-мама веселее для заскучавшего после войны фронтового ремня, как жечь им по ягодицам своих же наследников: меня, первенца, потом неожиданно для меня появившегося следующего кандидата на порку, а затем и третьего. На третьем выдохлись. Когда младший брат Ванюша чудил уже в якобы сознательном возрасте, с искренней скорбью в голосе мама сетовала: «Мало тебя порола в детстве!»

О как! Чудесная, скажу я вам, педагогическая мысль!

Итак! – как любила приговаривать мама, нашаривая рукой ремень, – приведу в качестве иллюстрации к выше заявленному всего один личный эпизод, напрямую касающийся затронутой темы. Он не исключительный, даже рядовой, просто первым постучался наружу из чулана подкорки.

Лет эдак в семь, ранним утром пристроил я на плечо самодельное удилище и скрытно переместился из дома на речку Цна, которая неспешно протекала практически параллельно главной магистрали города Тамбова – улице Советской, но внизу, под косогором. Да она и сейчас течёт там же, если подумать.

А вернулся в темноте, часам к десяти, почти что после вечернего клёва, с единственной, но довольно большой краснопёркой, величиной в половину моей ладони!

Мама, зарёванная, с растрёпанными волосами, что напугало особенно, поскольку растрёпанной я её пока не видел в своей недолгой жизни, – встретила меня за пару кварталов от дома. А папа встретил на пороге, через который мама меня перетащила, с яростью обхватив запястье именно той руки, в которой и была зажата счастливая краснопёрка. Её я держал перед собой как неопровержимое доказательство удачной рыбалки, а одновременно как и оправдание, защиту от отеческого ожесточения. Между прочим, сразу после заката солнца, ещё на реке, я, будто в озарении, спрогнозировал родительское насилие почти в деталях.

Мама сумрачно достала с платяного шкафа папин офицерский ремень и принялась сосредоточенно, молодо распаляясь по ходу дела, хлестать меня ремнём по спине и ниже. Маме тогда было едва тридцать лет, она была очень сильная. У неё был, вообще-то, «сибирский» характер, как однажды отметила с оттенком осуждения тётя Мотя, обкомовская уборщица, незаметно проживавшая в одной из смежных комнат нашей общей для всех коммунальной квартиры.

Я вначале терпел. А потом протестно заорал на весь четырёхэтажный двухподъездный дом, и крик мой улетел выше старого тополя, дружелюбно положившего верхнюю лапу на крышу дома, улетел на улицу Интернациональную, по которой следовали чаще всего прямо от вокзала приезжавшие в Тамбов люди, и, возможно, кто-то из этих людей даже слышал и запомнил нечеловеческий вопль истязаемого мальчика. Запомнил, быть может, как нехорошо характеризующую этот город примету. Живое доказательство домостроевской архаики местного быта…

На следующий день, предварительно порыдав ночью в щель между кроватью и стеной, – я убежал из дома. «Вот умру, сами обревётесь!» – собственно, это было всё, что я вынес из родительской экзекуции. Все смыслы и контексты…

Меня нашли на вокзале, за путями, в тупике с полуразвалившимися «столыпинскими» вагонами, в компании двух пацанов, живших рядом с кладбищем, а учившихся в моей начальной школе № 4.

На этот раз из своих по тогдашней моде широченных и полосатых брюк вытянул узкий ремень отец. Но хлестнул он без маминой «свежести чувств». Наверное, мама сказала ему предварительно: «Твоя очередь!» Папа ударил раза два, без педагогического огонька, формально, и перешёл к вербальному эндшпилю. Он взывал к сознанию. Но сознание моё было погружено во мрак беспросветной обиды. Я стоял перед отцом и, сильно наклонив голову, показывал ему свою мускулистую шею. Незадолго перед этой серийной поркой я приметил в зеркале, что, когда наклоняю голову вбок, шея моя мужественно вздувается жилами, и мне почудилось, это выглядит устрашающе для всех без исключения окружающих людей.