– Просто ты не спал у волопасов. Вот и вся причина.

– Нет, Данилов, это от познания. От познания!

Данилов понял, что Кармадона не сдвинешь. Данилов был спорщик, порой и отчаянный, спорить мог о всяких предметах, в том числе и ему незнакомых, в особенности с Муравлевым и духовиками из оркестра. Но сейчас он не хотел спорить. То ли устал на «Барабанщице», то ли еще отчего. Он догадывался отчего. Много в его жизни скопилось больного, важного, такого, что Данилов обещал себе обдумать или решить. Однако в житейской суете он то и дело откладывал обдумывания и решения до лучших времен, посчитав, что уж пусть пока все идет как идет. И сегодня Данилов не желал раздувать спор, какой мог привести неизвестно к чему. И было еще одно обстоятельство. Данилову вдруг показалось, что он холоден к волнениям Кармадона, что эти демонические сомнения его, Данилова, как будто бы и не касаются, словно сетования москвичей на толкотню в троллейбусах погонщика оленей.

Данилов принес коньяк и ликер «Северное сияние», купленный им в бенефисный день синего быка на мадридской корриде. На всякий случай предложил Кармадону коньяк, но вкус у того не изменился.

– Да, Данилов, – сказал Кармадон, – мы с тобой жили чувствами! Мы не из тех, кто обожает точные науки и умствования сухих голов, любомудров, кто готов с лупой обползывать взглядом все закоулки изловленных душ! Ты знаешь, я люблю вихри, наваждения, спирали того, что люди называют злом, напасти, буйное лихо, тут – моя стихия, тут я – деятель, решительный и рискованный. Тут я жаден, оттого и взял девизом – ничто не слишком.

Данилов чуть было не признался, что у него свои взгляды на зло, наваждения, лихо, но промолчал.

– Но действовать, – сказал Кармадон, – это ведь не стекла бить, не кровь высасывать на манер вурдалака, не править бал! Да и стал бы я уважать себя, если бы к волопасам меня послали пробки выкручивать в подворотнях! Там нет пробок и нет подворотен, это я так, для земной ясности. Нет, мне поручили всю цивилизацию. Я должен был смутить цивилизацию, и я ее смутил. Я повернул ее ход и сам не понял еще куда. Повернул мягко и даже изящно, ничто не скрипнуло и не сломалось! Как мастер я был доволен. Но чего мне это стоило!

Тут Данилов чуть было не дал Кармадону понять, что он забылся и говорит о вещах, которые ему следовало бы держать за зубами. В дружеской беседе тем более.

– Я вынужден был изучить всю их цивилизацию, насквозь, понять ее, а у них ведь и философии есть, да объемистее и рискованней земных, и привычки покрепче философий! Я путал их сновидения, но не с наскока и не подпуская соблазнов – они от них устали! Нет, я должен был как бы создать свежую философию, оснастив ее новейшими данными точных наук, чтобы глиры ей поверили. И этой философией пропитать их сны! Каково! Но ведь я и сам отравлялся знанием. Я от него уставал и мучился. От него, а не от бессонницы! А что дальше! Ведь эдак такое узнаешь, что не только обессилеешь навсегда и обретешь равнодушие. Но и спросишь: а зачем? Зачем я путал волопасам сны? Зачем мы? Зачем я? Зачем мне бессмертие?

Кармадон замолчал. Данилов тут же хотел опять сказать Кармадону, что усталость пройдет, что кому-кому, а именно им с Кармадоном беды от познания не грозят. Какие уж, мол, у них такие познания! Но смолчал, понял, что слукавит. Да, излишних знаний сам он, Данилов, избегал. Но каких? Тех, что могли бы войти в него, словно программа с перфокарты в математическую машину, сами собой и без его, Данилова, усилий и мучений. Кому что! Данилов говорил себе, что, если он будет знать все вширь и вглубь до бесконечности, жить ему станет скучно. Все о прошлом знать он, пожалуй, был согласен, однако тут не все архивы были ему доступны… Ну, ладно… Иному человеку, прилежному подписчику журнала «Здоровье», доставляет удовольствие ежесекундно чувствовать, в какой из его кишок и в каком виде находится сейчас пища и какая из костей его скелета куда движется. Данилову однажды любопытно было изучить, что у человека внутри, но помнить всегда о своих капиллярах, брыжейке, артериях, венах, седалищном нерве ему было бы противно. Тогда он был бы не Данилов, а мешок с кровеносными сосудами и костями. Он знал, что музыка любит счет. Он жил этим. Он брал ноты и в каждой вещи первым делом видел свою арматуру, свои опорные балки, свои перекрытия и ложные своды. Но это его профессиональное знание тут же уходило куда-то далеко-далеко, было таким же естественным, как и умение пальцев Данилова иметь дело со смычком и струнами. Если вся математика была для него главным в музыке, Данилов давно бы разбил инструмент, не Альбани, конечно. Музыка была его любовь. Любовь он мог принять только по вдохновению, а не по расчету. И жизнь его была – любовь. Любовь же требует тайн, преувеличений, фантазий, удивления, считал Данилов, на кой ему нужна любовь холодного ума! Холодный ум чаще всего и обманывается. И уж, как правило, своего не получает. Что-то получает, но не свое.