Мое затруднение не в том, чтобы вообразить себе Баттел-Понд, а в том, чтобы представить себе, о чем Сид и Чарити могли говорить между собой и что они могли делать в тот день и в последующие дни, на которые он остался, отказавшись без всякого письма, телефонного звонка или объяснения от запланированного ужина в Монреале. Любовные сцены между моими друзьями никогда не привлекали меня как писателя и не были моим козырем, и, так или иначе, я не могу утверждать с определенностью, что она в тот момент была уверена в своих чувствах к нему, хотя не сомневаюсь, что чувства эти у нее были. К тому же вермонтский дождь – не самая подходящая обстановка для нежных сцен. Поэтому я просто поведу их на прогулку, на которую они вполне могли решить отправиться.


Они идут через мокрый лес на главную дорогу, поворачивают налево, проходят шагов сто и протискиваются через ворота с потускневшей надписью на табличке: Défense de Bumper[36] (чья-то профессорская шутка). Грунтовая дорога – та самая, по которой я прошел сегодня утром, – идет по склону холма под нависающими деревьями: сахарный клен, красный клен, тсуга, бумажная береза, аллеганская береза, тополелистная береза, бук, черная ель, красная ель, бальзамическая пихта, поздняя черемуха, американский ясень, липа, виргинский хмелеграб, американская лиственница, вяз, тополь, кое-где молодая белая сосна. Дочь своей матери, выдержавшая много походов со справочниками в руках по птицам, цветам, папоротникам и деревьям, Чарити безошибочно называет, где что растет. Сид, которого возили на лето в горы Северной Каролины, где лес не такой, как в Вермонте, а иногда на мыс Хаттерас, где на первом плане не деревья, а угорь и сельдь, мало что знает и охотно слушает ее разъяснения.

Дорога, изгибаясь, идет вверх от влажной земли, густо поросшей кедрами, к лугу на плоском возвышенном участке, где джерсейские коровы, красивые, точно оленухи, смотрят на них томными “очами Юноны”. Вдоль тропы – плотные заросли папоротников, с которых капает влага, их тут два десятка видов. Про них Сид тоже почти ничего не знает (по моему опыту, папоротники – чисто женская сфера), и она ему показывает: деннштедтия точечнолопастная, щитовник, оноклея чувствительная, чистоуст коричный, страусник обыкновенный, чистоуст Клейтона, многорядник верхоплодный, орляк, венерин волос. Эти названия так же приятны его слуху, как лесные запахи обонянию. На прогалинах между участками, поросшими елью, – зеленый ковер мха в пядь толщиной, мягкого как пух, со “свечками” плауна и куполами оранжевых в белую крапинку грибов.

Сид ступает на мох мокрыми мокасинами. Прыгает на нем, как на батуте. Наклоняется, придавливает мох ладонью.

– Боже мой, – говорит он. – Хочется лечь и поваляться. А из-под какого-нибудь из этих грибочков в любую минуту может появиться гном.

– Это ядовитые грибочки, – замечает Чарити. – Красные мухоморы. Ne mangez pas[37].

– Ты все знаешь, что тут растет. Прямо чудо какое-то.

– Не такое уж и чудо. Я ведь тоже тут росла.

– Я рос в Севикли под Питтсбургом, но я ни одного тамошнего растения не смог бы тебе назвать. Ну, кроме разве что сирени.

– Ты не рос с моей мамой.

Вот они – улыбаются друг другу под убывающим дождем. Он влюблен в ровную белизну ее улыбки – а кто бы против такой улыбки устоял? – хотя в этом они почти равны, он тоже всегда готов продемонстрировать то, что пренебрежительно называет “зубным парадом во рту”. На ней его желтая зюйдвестка, с краев которой падают капли, и этот головной убор кажется ему самым восхитительным из всех, что он когда-либо видел. Могу предположить, что ему хочется лечь с ней прямо тут, на пружинистый мох, воспроизводя сцену между леди Чаттерлей и егерем, которую он несколько раз перечитал во взятой на время у приятеля запрещенной книжке Лоуренса. Она смеется глазами, в них пляшет жизнь. Он, предполагаю, тянется к ней. Она, предполагаю, отбивает его руку. Так поступали девушки в 1933 году. Они идут дальше.