– Пусть это будет общий день, и ваш, и наш. За всех нас!
Сидя на одеяле среди сухих веток, желтых листьев и голубых астр, мы с Салли пьем, кажется, первое шампанское в своей жизни, нам очень быстро наливают снова, а потом наливают еще раз. В возникших обстоятельствах мне, чтобы преисполниться радости, много не надо. Поэтому Сид застал меня в неподходящем настроении, когда, поглядев в свой стаканчик словно бы с неудовольствием, повторил тост с добавлением:
– За всех нас. Чтобы кафедральная гильотина нас пощадила.
– О чем это вы? – спрашиваю я, пожалуй, чересчур громогласно и резко. – Да, я пока еще новобранец, пушечное мясо, я новорожденный. Но кто-кто, а вы должны чувствовать себя спокойно.
– Не обманывайтесь. Руссело не далее как на днях деликатно поинтересовался, над чем я работаю. В апреле или мае будут решать нашу судьбу, и у вас-то ко дню голосования будет ого-го какая библиография, а у меня всего-навсего студенческие стишки.
Наши лица сейчас, я убежден, отражают степень понимания нами происходящего. Салли, ничего не знающая ни о каких стихах, испытывает всего лишь любопытство и интерес. Я знаю о них, но не верю, что они такие уж любительские, и не верю, что Чарити всерьез настроена против этого стихотворства. Чарити понимает: Сид, вероятно, что-то мне рассказал; но что именно, ей неизвестно. Ее взгляд прыгает с его лица на мое и обратно.
Она сидит со скрещенными ногами, пристроив на коленях миску с салатом, и вдруг с каким-то раздражением в лице сильно наклоняется над миской, затем выпрямляется.
– Боже ты мой, Сид! Да имей же хоть сколько-нибудь веры в себя! Ты великолепный педагог, все это говорят. Продолжай им быть. Если они требуют публикаций, напиши что-нибудь. Просто считай само собой разумеющимся, что тебе дадут должность, и они не посмеют не дать.
Мне она улыбается со всей живостью и непосредственностью, словно сообщая мне этой улыбкой, что мой успех с “Атлантик мансли” – удар по его самолюбию, что она это знает, и знает, что я это знаю, и хочет заверить меня, что ничего серьезного тут нет. Вы тут ни при чем, похоже, говорит мне ее улыбка; если его слова прозвучали пораженчески, причина лишь та, что ваше письмо навело его на мысли о наших делах.
Обеспокоенный, что к празднику примешалось напряжение, я протягиваю Сиду свой стаканчик. Он наливает мне еще шампанского, и я провозглашаю тост:
– За то, чтобы нас не могли сбросить со счета!
– Вот именно! – подхватывает Чарити. – Надо брать свою жизнь за горло и трясти ее. – Она изображает это обеими руками, и мы все смеемся. Мы аккуратно отступаем от тревог Сида и того, что стоит между ним и Чарити. Накладываем на тарелки куски курицы, салат, булочки и едим, позволяя глазам умиротворенно пастись на природе, вбирать в себя пейзаж, выдержанный в мягких райских тонах, вызолоченный осенней листвой гикори. Вдруг Чарити, встав на колени, чтобы подложить нам еды, замирает, склоняет голову, слушает и свободной рукой делает жест, призывающий к молчанию.
– О, послушайте. Слышите?
Издали, постепенно приближаясь, доносится словно бы шум взволнованной толпы. Мы встаем и оглядываем пустое небо. Вдруг видим: вот они, колеблющийся клин, они летят прямо на нас, очень низко, – летят на юг по центральному миграционному маршруту и перекрикиваются на лету. Мы стоим тихо, прекратив на время людские разговоры, пока их словоохотливый гомон не стихает на отдалении и их колышущиеся вереницы не растворяются в небе.
Они прошли по нам точно губка по классной доске, стирая то, что было до них.
– Ну ведь прелесть, правда же? – говорит Чарити. – Когда мы задерживаемся в Вермонте или приезжаем ненадолго осенью, они иногда вот так же точно летят и кричат над Фолсом-хиллом. Вам непременно надо там у нас погостить. Комнат – хоть отбавляй. Как насчет следующего лета?