Жил-был дед. Еще. Сильно тот дед любил рассолу капустного поиспить. Обдуется его до «Бог ты мой», и сидит, думает про всякие расширения огорода.
Еще дед тоже жил да был и дюже хотел африканских людей вживь поглядеть. Мечтал аж. Тут горел, как назло, в деревне дом. Все сбежались. Кто смотреть, кто плакать, а кто и помогал сдуру. Из пламени спасались самостоятельно два мужика и, как есть, в огне, наружу вон. Мать-перемат, кожа пузырится, обугливается.
– Африканские люди, – тычет пальцем дед. И помре.
А один дед так вообще жил со старухой. Очень он этого стеснялся. Да и она. Как не сядут ужины потчевать, так сидят и стесняются дружку-друга. Спать случиться – мука адская. Замрет дед на лавке, лежит и стесняется, а старуха, на печи затаившись, на краску исходит. Так в неведении и помре.
Еще одни тоже жили под логотипом деда да бабки. Охота им было колобка, а выходили все одне дети. Лавки поперезаполнили, места живого лишились – нетути колобка. А охота ж! И уж по-всякому пробовали. Куда! Дети и все тут.
– Можа мы как-то не так пробам? – дед то.
– А как еще?! – бабка строго. – Из муки что ли?
Сказку ту, про говорящий кусок теста, не придумали еще не один. Оттого так сложно было деду да с бабкой согласия снискать. А тут еще этот треклятый маразм. Куда!
Удавленник и вскрытый
Ударцев вскрыл вены в коммунальной ванной. Хотел в тазу, да уж больно тянуло поиздохнуть назло. Наполнил емкость. Улегся в нее. Рванул бритвой. Забылся.
Очнулся от невероятной легкости. Вылез. В дверь колотили.
– Напился и уснул там! – комментарий для коридора из-за двери.
Обернувшись, Ударцев посмотрел на себя, погруженного в буро-красную жидкость. Мерзкая смерть. Дверь поддели с петель, дернули в сторону, зашумели, заохали. Он обошел столпившихся, удалился на кухню.
Из окна осенний двор чернел сумерками. Кто-то буйствовал речами, заплетая упортвейненным языком мысль. Над кухней, этажом выше, кто-то бил или насиловал женщину. Иных поводов так орать не выискивалось. Но было плевать. Хотелось смотреть в окно.
Разрывали телефон. В милицию! В скорую! В ЖКХ: комната освободилась! Родственникам: комната освободилась! Закипели нервами, задергали кадыком – пустые фразы, бессмысленное сожаление. Все уже произошло.
– Ударцев.
Обернулся.
Из своей комнатенки выглядывал Головин.
– Чего орут?
– Я вены вскрыл. Помыться им негде. То и шумят.
– Зайди.
Пройдя в комнату, Ударцев увидел Головина висящего в поспешно изобретенной из бельевой веревки петле. Лицо было обезображено судорогами.
– Видал? – Головин хохотнул. – Прибрался я.
– Давно? – Ударцев непроизвольно потер шею. Заныло в руку.
– Да с час. – Головин, болезненно улыбаясь, диким взглядом рассматривал висящее в петле. – Думал, язык откушу. Нет. Глянь!
– Водки бы, – гость уселся на отброшенный табурет.
– И ведь как повезло! Данилыч даже не зашел. Успел. А так, выдернул бы, ты что-о-о!
– Повезло, – согласился.
В комнате пахло шиповником и мятой – заварник на подоконнике еще не успел окончательно остыть, источал аромат. С обстановкой запах не гармонировал. Головин уткнулся в газету на столе, заваленную рыбьими объедками, громко вычитал:
– Куплю коня! О, кто-то отчаялся.
– Почему отчаялся?
– Коня держать! – Головин прикрикнул, – шутка ль в деле? Это сложно! Это… ты что-о-о! Да не приведи, Господь!
– Кони… Им воля нужна. Безволие – духота. – Ударцев почернел лицом. – Впрочем, касательно звезд…
В ослепительной паузе ничего лучше, нежели уставиться в оконный проем, оба не выдумали. Долго молчали. Слушали рокот коридорной суеты. За окном мелькнули габариты 02, 03. Быстро. Оперативно и ненужно. Где-то постукивало, отскрыпывало половицами, разламывалось на созвучия. Квадрат окна веял спокойствием. Почувствовали.