Во всяком случае, так позволял себе выразиться Свечин – позволял, хотя и с насмешливой гримасой по поводу замысловатых словосочетаний, которых не отыщешь в немецких словарях.

Он словно бы стеснялся этих словосочетаний и в то же время не брезгал ими и от них не отрекался, словно Александром Андреевичем не исключалась возможность того, что подобная засоренность русского языка когда-нибудь отзовется засоренностью самой жизни. И звериные оскалы не будут нуждаться, чтобы их как-то словесно обозначили, поскольку жизнь превратится в сплошной звериный оскал.

Отсюда проистекает глубинная суть той позиции, которую занял Свечин по отношению к большевикам и социализму: не восхвалять, не обольщаться, не заходиться от восторга, а терпеть. В этом стоическом терпении корень его разногласий с Тухачевским, который на все лады восхвалял, обольщался и заходился. Александр Андреевич не мог этого простить, но простить не Тухачевскому как советскому деятелю, а Тухачевскому как бывшему офицеру царской армии, пусть всего лишь поручику, но офицеру, для коего терпеть и мужественно сносить – единственный выход.

Отсюда же то упорство, с которым Свечин держался за свою теорию войны. Если бы впоследствии ему велели заниматься мирным строительством, индустриализацией, коллективизацией, он бы наотрез отказался под одним-единственным предлогом: «Извините, не специалист. Поэтому не считаю для себя возможным».

Хотя дело, конечно, не в этом, и мой дед это отлично знал. Свечин был убежден, что социализм – это война. Война с внешними врагами, теми же немцами, коих Свечин очень любил, но для России они были именно врагами. И, что еще важнее, война с собственным народом, коего нельзя облагодетельствовать никаким иным способом, кроме как обречь его на жертвы, причинить ему неимоверные страдания.

– Скажи еще, что в этом мистериальная сущность русской жизни, и ты у нас – законченный интеллигент, – наскакивал на него дед, уличая в том, что для военного он слишком падок на русские интеллигентские разговоры. – Раньше за тобой не замечалось.

– Раньше все мы были другими. А какие мы теперь, мы еще сами не знаем, – отвечал на это Свечин.

Словом, Александр Андреевич выбрал для себя войну – и в узком, и в широком смысле. И, находясь на этой позиции, он обретал пусть и неустойчивое, отчасти даже иллюзорное, но все-таки равновесие.

Равновесие между добром и злом, которому приходится служить, раз уж с отречением царя и приходом большевиков оно стало неизбежным. Но служить не мирными усилиями, а поддержанием и распространением состояния войны, ее правильным истолкованием и выверенной стратегией, поскольку минус на минус дает плюс и благодаря войне Свечин оставался в плюсе.

– Терпеть советы как неизбежное зло? – спрашивал его дед, не переносивший глаголов без дополнений.

– Почему же только зло? Надеюсь, господа большевики и до чего-нибудь доброго в конце концов дозреют. И тогда мы с тобой покончим с войной, отложим карандаши, циркули, штабные карты, возьмем в руки оливковые ветви и станем миротворцами. Не зря же Дитрих фон Бюлов, умница, светлая голова, допускал, что вскоре войны станут бесполезным занятием ввиду возможности заранее надежно рассчитать результаты столкновения двух государств.

– Вскоре ли?

– Сроков не знает никто. Да и зачем тебе сроки? Делай что должен, и будь что будет.

– Если самим создавать себе врагов и так играть со злом, то можно его и на свою голову призвать.

– Можно, и очень даже. Кажется, у Чехова в рассказе врач отсасывал у больного дифтеритные пленки и сам заразился дифтеритом. Вот и мы с тобой отсасываем у больного общества со всей его революционной трескотней дифтеритные пленки, а такое безнаказанным не остается.