– Давай быстрее, я устал сидеть на твоих руках.

– Ты тяжелый.

– А зачем ты меня родила, роди обратно.

По вечерам, укладывая меня спать, мама читала стихи, а не сказки, которые она знала наизусть великое множество. Будучи молодой, она преподавала литературу и даже была директором школы на Сумщине, пока не переехала в Харьков, где стала работать простым бухгалтером. Она наизусть читала Евгения Онегина так, что, слушая ее, я невольно запоминал тексты и даже сейчас могу прочитать несколько глав, не учив их. Особенно с первого раза я запомнил стихотворение, по-моему, Гете – Кто скачет, кто мчится прохладною мглой? Ездок запоздалый, с ним сын молодой. К отцу, весь, издрогнув, малютка приник, в руках его держит и греет старик. Дитя, что ты робко ко мне так прильнул? Отец, лесной царь в глаза мне взглянул. Он в темной короне, с седой бородой. О нет, то белеет туман над водой. Ну и т.д., оно длинное и приводить его полностью не имеет смысла, а окончание стихотворения: – ездок весь извелся, ездок доскакал, в руках его мертвый малютка лежал. Я прячусь от страха под одеяло и начинаю горько, до истерики, плакать. Мне не только очень страшно, но и очень жаль мальчика, который умер. Больше мама это стихотворение не читала, но в моей детской памяти оно осталось навсегда.

Но с бабушкой было проще. Это сказки, небылицы, мифы, вся эта безобидная каша, в шуточном исполнении бабульки, вызывала улыбку на моем лице, и я спокойно засыпал. А днем, за непослушание, естественные розги, заранее срезанные с куста сирени, который рос в нашем саду. Я находил эти заготовленные загодя пучки наказательного и исправительного инструмента и закапывал их в огороде, и наблюдал, как лукавая бабушка делает вид, что разыскивает их и беспокоится, чем же вразумлять беспокойного та нэслухняного онука. Мне кажется, что она, не показывая это, любила меня больше, чем мама, однако это субъективный взгляд на далекое детское прошлое.

5-ть лет. Сижу на коленях у матери в кинотеатре «Металлист» на улице Плехановская, на которой потом, собственно, и прошла моя юность. Последнее прости – прощай отца и матери. Я не ожидал этой встречи. Мать мне сказала, что мы идем смотреть кинофильм «Тарзан», на который она взяла билеты. Пятидесятые года. Новинка! Американские фильмы были в диковинку. 20-ть минут ходьбы до кинотеатра. Вопросы и ответы во время движения.

– Мама, а где «Тарзан».

– Вот сейчас, за углом.

За ним следующий, и так 5-ть раз. Вопросы и скупые ответы. Вопросы совсем не об отце. Привычка быть одному, или не одному, а с матерью, заставляют идти молча. Медленно гаснет в зале свет и начинается фильм. Рядом сидит отец. Мать с отцом о чем-то говорят, а я не прислушиваюсь, мне отец почти незнаком. Для моего возраста фильм не интересен и я тихонько начинаю дремать. Обратный путь домой был полит материнскими слезами и всхлипами, причину которых я не понимал.


*****

По Сычевскому переулку, перпендикулярно проспекту Гагарина (бывшему Змиевскому шоссе), которое восстанавливали пленные немцы после отечественной войны, вколачивая в песочный грунт тяжеленные булыжники и разговаривая на своем, непонятном нам, мальцам 5—7 летнего возраста, языке, проживали люди, пострадавшие от набега этих варваров. Понимая и осознавая боль родных, близких, матерей, не дождавшихся мужей, братьев, отцов, мы из укрытий и заборов, с криками «Гитлер – Капут», забрасывали пленных камнями и палками, якобы вымещая злобу пострадавших жителей, и получая от этого эфемерное удовольствие, не сознавая на самом деле, что действительно творится в наших душах. Но когда в обеденную пору они садились у обочины дороги обедать, и охранники насыпали им в металлические миски еду большими черпаками, у нас, мелюзги, текли слюни, вызыая рези в животе, в большей степени от недоеденных огрызков, сорванных нами в чужом саду зеленых еще яблок, и нами же оставленных про запас на завтра. Тихо садились недалеко от их «стола» и наблюдали, надеясь, как и вчера, магическим чужим словам: киндер, мамка, яйко, ком цу Гер, ням-ням.… Это было непонятно и до боли обидно. Стыдно было нам, пацанам, не понимающим, что происходит, бросавших в них камни и палки, слушать их ласковый незнакомый мужской голос. Мы отвыкли от доброго слова и мягкой интонации мужчин, которые могли взлохматить наши непослушные вихры и прижать к своей широкой и могучей мужской груди. Мы тихонько подползали поближе и жадными глазами смотрели, как они, отщипывая свои куски хлеба и насыпая жидкий суп в миски, от которого пахло до коликов в животе, протягивали нам сквозь проволоку ограждения, отделяющую нас от них, свои миски. Какие там злые овчарки. Какие там охранники. ЕДА. Только сейчас, с возрастом, я понимаю, что такое безнаказанность, особенно для детей того периода. Охранники отворачивались и слегка, незаметно от нас, вытирали глаза, прищуривались будто бы оттого, что в глаз попала пылинка. Они тоже были живыми людьми и у них тоже были дети. Мы, как кролики к удавам, подползали к пленным, с урчанием в желудке, ожидая ударов от охранников палкой по заднице, к которым, исходя из нашего возраста и опыта, мы уже привыкли, внюхиваясь в эти запахи еды, и икая, молчали. Мне сейчас стыдно, что как собачки жадно лакали эту еду, но оправдываю сейчас это голодным инстинктом.