Но разве мог Опенкин проиграть в словесном поединке? Не мог!
– А это значит, подобрала? Чукча ты, вот кто!
– От такого и слышу! Это их ремесло, чего ж ты хочешь? Погляди вокруг – все, кому не лень, воруют. Ты что, ослеп что ли?
Опенкин категорически не признавал подобных шуток и свято верил в то, что Советский Союз и государственный строй, лучшие в мире, вот только прокуратуре и милиции, а может быть и самим органам КГБ следует его чистить и чистить. Не по сталинским меркам, нет! А по меркам справедливости, кто работает, тот и должен есть, а кто ворует, должен сидеть в тюрьме.
Опенкин считал себя знающим человеком, все-то его неподдельно, искренне интересовало, он с равным интересом читал статьи по биологии, физике, экономике, политике. На всё-то у него было своё мнение, и был он, вследствие этого, удивительно упрям. Это упрямство не приносило ему ровно никакой пользы, напротив, к тридцати пяти годам он изрядно поседел и постарел, а достатка в доме не было. За что бы он ни брался, все у него валилось из рук, вспыхивал он как порох и так же быстро сгорал.
Одних жизнь обучает и переучивает довольно быстро, но есть категория людей, полностью не способная к усвоению этих уроков. Как «отлились» к двадцати годам в некую форму, так и существуют в ней до смертного одра. Федька Опенкин был из этой, неудобной во всех отношениях категории навек окостыжевшихся.
Федька еще раз посмотрел в окно. Жена стояла у подъезда с Веркой Большаковой. Глухое раздражение охватывало Федьку.
Трепаный рыжий кот, недовольный надвигающейся грозой, вылез из зарослей кленового куста и шмыгнул под выгнившую доску сарая. Кот Опенкина был тот, киплинговский кот, что «ходит сам по себе». На лето он поселялся в сарае и только на зиму приходил в квартиру на свое законное место под диван, к батарее центрального отопления. Летом не унижал себя просьбой поесть. Он обложил данью голубиную стаю и крыс. Кроме воробьев все было подвластно ему. Птичий пролетариат не терял бдительности, о чем не преминул с ехидцей заметить Опенкин, призрачно намекая на недавние события в Польше.
От Большаковой ушел муж года два назад, и она теперь при каждом удобном случае всем говорила, какая у неё распрекрасная жизнь открылась.
– Девы, я только и свет увидела. Живу для себя. А какие мужички на курортах – пальчики оближешь!
Она каждый свой отпуск проводила на курортах Кавказа. – Не то, что мой – вахлак!
Её вахлак был шофером, и Федька не раз ездил с ним «для развития кругозора» до самой монгольской границы по Чуйскому тракту.
Опенкин зло глядел в окно на широкий зад Верки. «Чисто стол обеденный» – не раз говорил он, а Клавка, ощеря мелкие зубы, словно ввинчивала слова:
– А сам-то? Глаза, как у кота, масляные. Одно слово – кабели!
Веркино незамужество сводило барачных женщин с ума. Её ненавидели тихой, тлеющей ненавистью. Джинсы, маникюр, – казалось им, посягали на незыблемое, данное судьбой и законом право видеть в мужьях своих нечто принадлежащее на веки вечные, святое и кровное, как мужнина зарплата, как неотторжимое личное Я.
Что из того, что Верка и в упор не видела барачных мужчин, пусть на стороне, пусть где-то, но то, на чем стояла и стоять будет барачная мораль, разрушалось Веркой Большаковой с наслаждением, с топаньем и приплясом.
Верка Большакова становилась обыкновенной советской проституткой, то есть женщиной, отдающейся мужчине не за деньги, хотя и этот момент отношений присутствовал, но определяющим было все-таки личное влечение и любопытство.
Женщины из барака видели в мужьях свою кровную собственность и относились к ней ревностно, и эта позиция находила понимание в общественных и государственных инстанциях. Семья – ячейка общества и эту ячейку нужно, во что бы то ни стало, укреплять! Женщина в барачной семье была и судьей, и прокурором, и защитником в одном лице. Это они, и только они, истинные судьи своим мужьям. Одни прощали им пропитую десятку, но устраивали долгие и шумные скандалы, если сумма пропитого, хоть на рубль выходила за рамки этого, негласного договора.