В бардачке, завернутая в кусок ткани, лежала ещё не потерявшая внутреннее сияние иконка. Об её присутствии было известно лишь М. – она называла мою машину «пристанищем богохульства», но почему-то садилась в неё, каждый раз понемногу отрекаясь от веры. Близость со святым заставляла меня, давно потерявшего всякую религиозность, надеяться на воссоединение с божественным.

Если бы нам не посчастливилось попасть в аварию и навсегда стать частью исчерченного шинами асфальта, люди, найдя среди наших тел и обломков автомобиля подозрительный свёрток, наверняка бы заглянули внутрь. «Они вели благую жизнь!» – сказали бы они, роняя слёзы напротив искорёженных трупов, – «Господь не оставит их», – верили бы собравшиеся около места происшествия зеваки. Предвкушение их скорби разливалось в душе приятным покалыванием. Подсознание подсказывало, что эта сцена стала бы замечательным завершением моего пути.

Развернув ткань, я вгляделся в лицо святого – что-то в нём выдавало едва пробивающуюся тревогу и пускало по коже беспокойство. Мне казалось, что ему доподлинно известны все мои прошлые согрешения: я представал перед ним копошащимся в куче сырой земли червём, не достойным сострадания, однако я не мог прочитать в окантованных позолотой глазах что-то помимо остановившегося под пером художника или прессом печатного станка сопереживания. Мне ли сейчас сочувствовал святой, обречённый незаслуженно проводить дни своей вечности в автомобильной пыли?

Муки совести я наспех заглушил утешением: в моём бардачке было значительно чище, чем в когда-то проданной машине М… Наверное, я в самом деле был благовоспитанным человеком.

Я не испытывал вины за похабное наблюдение: промышленный пейзаж выглядывал из-за опущенного окна машины, хранящего на себе обведённые серебром высохшие капли вечернего дождя. Он представлял для меня куда меньшую ценность, чем вспотевшая в беспокойных руках деревянная табличка.

Я подумал о том, что было бы неплохо поинтересоваться у М. личностью попавшего ко мне по воле случая мученика. В том, что это был мученик, у меня не было никаких сомнений: его лицо говорило больше, чем ходившие из века в век Библейские истории.

По неизвестной причине М., старательно притворяющаяся набожной и богобоязненной, никогда не говорила о вере – тема неожиданно стала для нас особенно деликатной. Если во время полусонной беседы я вдруг чувствовал, что разговор заходит в ненужное русло, во мне просыпался пятнадцатилетний мальчишка, впервые познающий женщину: взгляд М. был более, чем снисходительным. Каждый раз я испытывал стыд за свою неосведомлённость, он пропитывал окружающее пространство сильнее дешёвого рыночного парфюма.

Я не хотел смущать её и себя – хотя обычно не стеснялся делать это самым бесстыдным образом – и не задавал лишних вопросов. При воспоминании об иконе, которую я без зазрения совести крутил в пальцах, между нами повисала мучительная тишина – почему-то думали о ней мы удивительно часто, как для вещицы, без дела болтающейся в бардачке.

Доставал я её не так часто, как мог бы, но делал это исключительно во благо доверившейся мне женщины, – стоило иконе появиться в моих руках, как лицо М. заливалось краской то ли от злости, то ли от неловкости, которая обычно повисает в компании двух мужчин и одной беззащитной женщины. Тогда уже я одаривал её подтрунивающей ухмылкой.

Удивительно, как похожи становились сердца верующего и атеиста в благоговении перед Божественным образом. Мы оба вели себя как признавшие свою сущность Божьи твари, как брат и сестра, робеющие перед Отцовской строгостью. Милость Творца сочилась сквозь всё наше существо.